Майя Туровская - Зубы дракона. Мои 30-е годы
Все это кажется нынче историей, древней, как Пунические войны. Но недавно, поднимая архивные и прочие документы по истории киностудии «Мосфильм» в юбилейном 1937 году – перечни его амбициозных планов, следы распри замнаркома Б. Шумяцкого с режиссером С. Эйзенштейном и расправы над главным блокбастером года, отчеты о финансовой прорухе, инвективы по поводу ничтожного объема производства и халатности при талантливости и самоотверженности состава, сообщения о текущих арестах, беглым огнем прошедшихся по всему административному составу кино вкупе с Шумяцким; фронтовые сводки с внеплановых съемок фильма о Ленине и фанфары по поводу поистине чудесного спасения студии от банкротства благодаря успеху у вождей этой картины Ромма – все эти останки советской «консервативной модернизации», – я обнаружила, что есть еще живой участник событий. Свидетель всей этой фантасмагории, прошедший ее огонь, воду и медные трубы, державший в руках злосчастную эйзенштейновскую пленку, – а именно – монтажница фильма «Бежин луг» Фира Тобак, которой давно перевалило за девяносто…
Представив себе, в лучах какой славы должна была бы купаться эта уникальная persona grata отечественной истории кино, я позвонила ей и попросила аудиенции: ведь она не понаслышке могла рассказать о «Мосфильме» в 1937 году. Одновременно я предложила известной документалистке Марине Голдовской разделить со мной этот визит – не пропадать же такому историческому свидетельству. Мы отправились втроем: я, Марина и видеокамера.
На широкой, залитой летним солнцем Дорогомиловской улице дом сталинских времен сохранил монументальность. Его неуютные подъезды, высокие потолки, просторная планировка по-прежнему производили впечатление. Громыхающий лифт поднял нас к нужной двери: Тобак не удосужилась поменять ее на железную, как давно уже сделало большинство москвичей.
Фира Тобак, начало 2000-х. Фото М. Голдовской.
Увы, легенда кино занимала всего лишь комнату в двухкомнатной квартире. Комната была не то чтобы аскетическая, а вовсе голая. Необходимый минимум мебели, массивный холодильник ЗИС тоже почтенного возраста, прочный, как танк Т-34 (он находился не на кухне, а тут же – по случаю малоприятной соседки). Маленькая женщина почти не занимала места в этой просторной кубатуре. На наши попытки узнать что-нибудь об атмосфере в студии она отвечала, как партизан на допросе: «Не знаю, ничего не видела, ничего не слышала». – «Но как же, ведь в это время арестован был директор студии, взят оператор Нильсен, ведь арестовали Даревского – „продуцента“ вашего фильма, не могли же вы этого не знать». – «Мы, монтажницы (монтажером я еще не была), сидели в своей комнате, резали и клеили пленку и ничего, что на студии, не знали. Редактор Соколовская иногда заходила, про нее слышали».
Уже почти полвека минуло тогда, как умер грозный Сталин, уже протекли «оттепель» и «перестройка», перестала существовать страна СССР, уже совершилась «капиталистическая революция», сменился век и тысячелетие, а в этой голой комнате, как будто вырубленной из вечной мерзлоты, сохранялась знобящая атмосфера 30-х. Постепенно и ко мне из каких-то атавистических глубин детской памяти возвратилось то памятное оцепенение, когда отец ночами стоял у окна, если по нашему узкому Козихинскому переулку, впадающему в знаменитые Патриаршие пруды, проезжала редкая машина. Он уже отсидел в 30-м, но тогда молодых беспартийных спецов еще выпускали строить сталинские пятилетки. И снова: «чет – нечет»? Так, наверное, и на «Мосфильме»… Но вместо мелочи подробностей – тут одно большое, немое свидетельство, почти «машина времени»…
«Великое оледенение» прошло, когда от темы арестов, неприятной во всех отношениях, мы перешли к вопросам о личности Эйзенштейна. Фира Тобак на глазах как бы вышла из анабиоза. Перед нами был совсем другой – живой – человек.
Она приехала во время оно в Москву из украинской глубинки, и, конечно, работать с таким режиссером было просто замечательно, она изо всех сил старалась все схватить и понять. Они даже жили тогда в одном доме, и – мало ли какие мелочи – к Мэтру можно было заглянуть по любому житейскому поводу. Да и он мог зайти, если что – луковица, например, понадобилась… Очень был веселый, вечно шутил.
А я вспоминаю в знаменитом и любимом романе Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» рифму, не то чтобы прямо ее тезку Фиму Собак, «очень культурную девушку», – уж не с подачи ли Эйзена молодым авторам? – которая знала целых 180 слов и среди них даже такое «богатое» слово, как «гомосексуализм»…
Однажды, когда «Бежин луг» уже получил «вышку», Эйзенштейн попросил свою монтажницу срезать с пленки сколько-то кадриков на память. Она все поняла, села на рабочее место и методично состригла с каждого монтажного кадра по три кадрика – от начала и от конца, сложила их в жестянку от монпансье и отдала Мастеру. Так вот откуда эта связность фотофильма – не с бухты-барахты, а благодаря толковой голове и твердой руке «очень культурной девушки» Фиры Тобак!
С. Эйзенштейн.
Она и сама стала Мастером, смонтировала фильмов без числа. В ее безбытной комнате честного строителя социализма, осажденной старыми страхами и неприязненной соседкой, хранятся свои сокровища – книги с надписями. И не с какими-нибудь автографами «на память», а с благодарностями за обучение звуковому монтажу – от самого Эйзенштейна! От Ромма! И никто не носит на руках эту реликвию, этот «обломок империи»…
Мы простились и вышли из прошлого в жаркий московский день третьего тысячелетия…
Дом, который построил Гинзбург
В глухие советские времена, когда живопись русского авангарда была уже изгнана со стен музеев в хранилища, нам, студентам-гуманитариям, перепадала иногда лакомая возможность познакомиться с этими ссыльнопоселенцами запасников, присоединившись к чьей-то неписаной привилегии. В советской системе были такие люки, позволявшие нам не задохнуться. Как сказал, кажется, Герцен еще в досоветское время, от дурных российских законов есть одно спасение – такое же дурное их исполнение. Депозитариев еще не было в помине, и полотна стояли на стеллажах, свернутые в рулоны наподобие миниатюрных колоннад, подпирающих постную экспозицию.
Во время одного из таких полулегальных посещений Третьяковки под ногой у меня хрустнуло, и, подскочив, как будто наступила на змею, я подняла упавший со стеллажа рулон. О ужас! На меня глянул «Черный квадрат» Малевича! Электрический удар ауры этого «священного чудовища» авангарда запомнился куда крепче пристойной подборки холстов группы «Бубновый валет», выставленной на утлых столах сотрудников для каких-то VIPов. Можно как угодно относиться к авангарду, но он мощен этой почти физиологически ощутимой энергетикой совершающегося открытия…
Теперь, когда русский авангард показан-перепоказан на всех широтах, когда он стал предметом моды и подделок и его выставками можно перепоясать экватор, кажется, что «забытых шедевров» он уже не прячет. Между тем на бойком месте посреди Москвы поздний шедевр – правда, не живописный, а архитектурный – как раз и притаился. Это некогда знаменитый «дом-корабль» М. Гинзбурга и И. Милиниса (1928–1930). Когда-то он вольно высился на Садовом кольце, на взгорке еще не вырубленного Новинского бульвара, и со своими задранными наподобие мачт антеннами действительно напоминал несущийся на фоне неба корабль. Он был запоздалым флагманом архитектуры (поскольку строительство всегда отставало от громадья планов) уже ложащейся в дрейф и берущей курс на соцреализм (он же «Культура Два»).
Теперь, с широкой магистрали, сохранившей лишь топоним бульвара, его не видать – его заслонило внушительным корпусом американского посольства. Мало кто и помнит о нем. Но, отправляясь за визой и взбираясь от станции метро Краснопресненская к посольству, я натыкалась на дом Гинзбурга, и он бросался на меня, как некогда «Черный квадрат».
Странно, что в бурно строящейся и перестраивающейся постсоветской Москве, заполнившейся банками и галереями, фондами и фирмами, эта шестиэтажная достопримечательность зарастала подмосковными лопухами и одуванчиками, и, если не считать пары-тройки каких-то малогабаритных контор, дом стоял пустой (ау, как-то он теперь?).
А тогда стеклянные ленты окон, опоясывающие по моде того времени здание, были целы. Зато из невидимых трещин щегольского некогда бетона пробивались ростки березы и прочая экология. Время от времени я приводила туда знакомых профессоров-славистов, и они, по колено в сорняках, запечатлевали на «кодаке» этот памятник великой Утопии.