Дмитрий Быков - Тайный русский календарь. Главные даты
Разумеется, он был борцом против колониального гнета, и вряд ли кому придет в голову нахваливать колониальный гнет. Но история так устроена, что некоторые малоприятные вещи с годами облагораживаются: христианство тоже начинало не с миролюбия, и крестовых походов из его истории не вычеркнешь. Хищническая колонизация в 1870-х, когда Конго сделалось фактической колонией Бельгии, или в 1908-м, когда этот статус закрепился окончательно, — совсем не то, что дряхлый колониализм шестидесятых. Можно выбирать между советской властью 1920-х и националистическими движениями 1980-х, в результате которых СССР развалился так же, как колониальная система во второй половине XX века, но при выборе между упомянутым национализмом и поздней соввластью лично мне совершенно очевидно, что соввласть мягче, умней, сложней, а хищничества в ней куда меньше: зубы уже не те. Можно — хотя не думаю, что нужно, — спорить о том, что привносила советская колонизация в жизнь той же Средней Азии и что забирала взамен, но не сомневаюсь, что давала она больше, чем брала. В Бельгийском Конго соотношение было явно другое — как-никак большая часть мировых запасов урана именно в Конго и сосредоточена, — но бельгийский (британский, французский) колониализм в Африке по крайней мере не приводил к перманентным гражданским войнам, голоду и запустению, а также к массовым убийствам на почве трайбализма. Хотел того Лумумба или нет, но своей отчаянно-радикальной борьбой против любого европейского присутствия в Конго он вверг страну сначала в пятилетнюю войну всех со всеми, а потом в тридцатилетнюю диктатуру, от которой уж точно не выиграл никто. Когда талантливого человека, к тому ж поэта, убивают в тридцать шесть лет — это, само собой, нехорошо; но смерть Лумумбы, тут же провозглашенного в СССР народным героем и давшего имя Университету дружбы народов, стала лишь прологом к бесчисленным конголезским смертям, причем доставалось и белым (за то, что белые), и черным (по принципу «а что делать?!»). Что самое интересное, поддержка и канонизация этого убежденного националиста шла в СССР как раз под лозунгом интернациональной дружбы, как называлась у нас, в сущности, поддержка чужих национализмов на фоне умеренного гнобления своего.
За немногими исключениями все лидеры национально-закрепостительных движений заканчивают именно так, как наш герой, и почти всем их преемникам приходится обращаться к былому колонизатору за наведением порядка — что и было исполнено в Конго, и дало советским бонзам повод обзывать диктатора Мобуту (кстати, министра обороны в правительстве Лумумбы) империалистической марионеткой. Исключения, разумеется, есть — и случаются там, где колониальному угнетению противопоставляется не голос крови и почвы, не цвет кожи и выкрики о многолетних страданиях, а целостная система взглядов. Например, сатьяграха Махатмы Ганди или хоть правозащитные взгляды Нельсона Манделлы, хотя и в Индии, и в ЮАР без эксцессов не обошлось. Но эксцессы — одно, а участь Лумумбы и его страны — совсем другое. Сплошные Катакокомбы, прости Господи.
Так что именем Лумумбы следовало бы называть никак не Университет дружбы народов, а хотя бы институт по изучению постсоветского пространства, где отдельного курса был бы достоин, например, опыт Киргизии, тоже просившей только что интернациональной и прежде всего российской помощи в прекращении ошской резни. А еще его именем стоило бы назвать закон о том, что националистические попытки свергать какой-либо гнет в любом случае хуже этого гнета — даже если страна в самом деле угнетается, а националисты выглядят либеральными, широкими и вообще приятными ребятами. В фольклорной формулировке закон Лумумбы в России известен давно: «Волка на собак в помощь не зови». Что-то мне подсказывает, что этот закон России еще придется вспомнить, когда она впрямую столкнется с националистической оппозицией к своему нынешнему — избегая слова «режим», скажем «лежим».
5 июля. Родился Фаддей Булгарин (1789)
Эксперт Булгарин
5 июля 1789 года, двести двадцать лет назад, родился Фаддей (Тадеуш) Булгарин, до частичной посмертной реабилитации которого мы наконец дожили. В России поистине до всего доживешь: нет явления, которое бы не меняло знак раз в столетие. Уверен, что если бы предательство Христа осуществилось на нашей почве, Иуда был бы уже несколько раз канонизирован и расканонизирован обратно, как, скажем, Иван Грозный в советской историографии (да, собственно, «Иуда Искариот» Андреева как раз и есть наиболее радикальный опыт в этом направлении — даром что во многом он следовал концепции Тора Гедберга, чья поэма «Иуда. История одного страдания» сильно его впечатлила).
Место Булгарина в русской литературе определено российским культурным мифом — он у каждого народа свой, но в главных чертах воспроизводит один и тот же сюжетный архетип, названный у Борхеса «самоубийством Бога». Гегель, впервые рассмотревший эту матрицу на примере Христа и Сократа, говорит еще определенней: «Великий человек хочет быть виновным и принимает на себя великую коллизию». То, как преломляется этот миф в разных культурах, говорит об этих культурах нечто главное: мысль о том, что Пушкин — наш Христос, высказывалась неоднократно, косвенно она присутствует уже в прославленной пушкинской речи Достоевского. Этот Христос не оставил очных учеников, и более того — созданная им культура отступила от его заветов, что заметил Мережковский в гениальном очерке «Пушкин»; можно было бы долго рассуждать о том, кому в пушкинской коллизии отводилась роль Синедриона, нельзя не увидеть в позиции царя пилатовских черт (прощение прислал, долги заплатил, но руки умыл — одного его слова довольно было бы, чтобы остановить драму); есть и общий для всех культурных мифов мотив бессилия друзей, морока, овладевшего всеми, сна в Гефсиманском саду. Есть и гибель лучшего из адептов, оказавшегося, правда, заочным учеником: в основополагающем культурном мифе вернейший ученик должен погибнуть той же смертью, что и учитель, — так был распят св. Петр: гибель Лермонтова на дуэли может быть интерпретирована именно в этом ключе, и не исключено, что его самоубийственная стратегия диктовалась именно этими соображениями. Это и ответ на вопрос Мережковского о том, почему русская литература пошла не по светлому пушкинскому, а по отчаянному и трагическому лермонтовскому пути: Пушкин основал веру — Лермонтов основал церковь. Русский Христос вызывающе неканоничен, грешен, неуравновешен, однако в народном сознании свят, и это тоже важная черта для характеристики Отечества. Кроме того, при нем был Иуда, и роль этого Иуды досталась Булгарину. Бессмысленно, по-моему, рассуждать о том, насколько Булгарин «был этого достоин»: очень может быть, что и реальный Иуда обладал множеством привлекательных черт. Однако в русском фундаментальном мифе главная отрицательная роль досталась именно этому персонажу — и это говорит о народе и культуре очень хорошо.
О необходимости демифологизации Булгарина написано много — выделим многочисленные статьи А.И. Рейтблата, подготовившего и прокомментировавшего сборник его записок в Третье отделение «Видок Фиглярин», и уважительный, однако недвусмысленно полемичный отклик В.Э. Вацуро на этот семисотстраничный том. Некоторые авторы утверждают, что булгаринские письма в Третье отделение были не доносами в собственном смысле, а «экспертными обзорами» литературной ситуации — частью Булгарин выполнял поручения Бенкендорфа, частью проявлял личную инициативу. Оставим в стороне вопрос о том, насколько компетентен был этот эксперт в оценке литературной борьбы — систематического образования он не получил, а лекции, прослушанные в Виленском университете, вряд ли способны были заменить ему вкус, которого он был лишен начисто; об этом свидетельствует не только его проза, но и полное отсутствие пиетета перед более одаренными современниками (Пушкин, что любопытно, умел уважать оборотистость и своеобразный ум даже в Булгарине). Заметим другое — при такой классификации и Петр Павленко, автор отзыва на мандельштамовские стихи, который вместе с доносом Ставского привел к последнему аресту Мандельштама, не более чем эксперт, выполнивший властный заказ на оценку чужого текста. «Он не был ни штатным сотрудником, ни платным его агентом, скорее экспертом, своего рода доверенным лицом», — замечает Рейтблат, не уточняя, однако, что доверенное лицо (или эксперт) при Третьем отделении есть уже доносчик по определению — другие эксперты там не нужны. Апологеты Булгарина замечают, что записки и проекты по верховному заказу писал и Пушкин, и записку «О народном воспитании» он в самом деле подготовил, мотивируя свое согласие в письме к Вульфу недвусмысленно: «Мне бы легко было написать то, чего хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтоб сделать добро». Пушкинская записка, содержавшая, в частности, требование о деидеологизации преподавания истории, сведенной к «голому пересказу», и о категорической отмене телесных наказаний, привела лишь к тому, что ему, по признанию в письме к тому же Вульфу, «вымыли голову», даром что велели благодарить. Булгарин обладал счастливым даром писать именно то, «чего хотели», — вследствие чего в большинстве случаев его записки встречались вполне благосклонно, особенно когда он в лучших традициях русской официальной идеологии увязывал между собою мартинизм, масонство, тлетворное влияние Европы, арзамасский кружок и декабризм. Булгарин с великолепной откровенностью советовал: «В монархическом неограниченном правлении должно быть как возможно более вольности в безделицах. Пусть судят и рядят, смеются и плачут, ссорятся и мирятся, не трогая дел важных. Люди тотчас найдут предмет для умственной деятельности и будут спокойны. Дать бы летать птичке на ниточках, и все были бы довольны». Сегодня подобную экспертную записку охотно подали бы многие добровольцы — и нет сомнения, что они были бы с благодарностью услышаны. Апофеоз свинства — думается, даже сознательного, ибо герои мифов подчас догадываются о своей роли и начинают вести себя с почти клинической наглядностью, — являет собой записка к Дубельту 1850 года: Булгарин сетует, зачем-де император запретил «печатать все, относящееся к юбилею 25-летнего благополучного и славного его царствования». Но как же! Но почему! «Люди никак не могут постигнуть, почему запрещают верноподданным изливать чувства своей любви и преданности к Государю!» — ты же моя лапа… Комментируя эволюцию Булгарина, Рейтблат справедливо замечает: «Булгаринские черты, готовность так или иначе сотрудничать с властью и в случае необходимости „наступать на горло собственной песне“ была присуща многим. Я думаю, что через это явление можно „подступиться“ к Булгарину, понять его не как патологического мерзавца, урода в литературной семье, а как закономерное порождение определенной социально-психологической ситуации». Вацуро решительно возражает против этой «закономерности» и, главное, против ссылок на ситуацию и среду: «Это впечатляющая, глубоко поучительная и актуальная для последующих эпох история постепенной эволюции личности — от либерализма к конформизму, от конформизма к добровольному сотрудничеству с властью, от сотрудничества к официозу, от официоза к доносу». Не станем, однако, вдаваться в обсуждение проблемы, насколько типично и оправданно такое поведение: в конце концов, предательств в нашей повседневности хватает, и у каждого есть веские причины, но Иуду это не обеляет ни в какой степени. Заметим лишь, что русский культурный миф — и народное самосознание — назначили на роль Иуды именно благонамеренного эксперта. Думаем, что благонамеренных экспертов, которые еще думают о своей репутации, это может подвигнуть на некоторые размышления.