Раймон Эсколье - Матисс
Действительно, в то время как рисунок у Вери до бесконечности усложняется, у его товарища по путешествию он становится свободнее, исчезает все случайное и второстепенное, остаются лишь основные и вечные линии, и даже серые бретонские тона у Матисса подразумевают чистые цвета спектра.
«Я работал тогда в Бель-Иле, на диком побережье, на котором писал Моне», — рассказал мне об этом времени Анри Матисс.
Мы ведем разговор в его светлой квартире на бульваре Монпарнас, расцвеченном живыми и радостными красками; перед моими глазами полный движения морской пейзаж «Бель-Иль, Гульфар», написанный в те времена. Ему свойственно великолепие серого цвета Рейсдала, и в водяной пыли бьющихся волн, в потемневшем серебре грозового в рваных тучах неба царит поразительный светлый, перламутровый тон, предвещающий мастерство. В то время друг Матисса Эвенполь[126] называл его «тонким художником», превосходно овладевшим искусством серых тонов.
Гульфар… Клод Моне… Как не привести здесь описание этого уголка Бретани, принадлежащее перу Гюстава Жеффруа,[127] одного из прекрасных бретонских писателей, биографа и друга Клода Моне: «Пор-Котон, Пор-Гульфар, Пор-Домуа; названия эти здесь встречаются на каждом шагу; они даны мысам и огромным глыбам с бесчисленными гротами, похожими на крепости, пустым берегам с остроконечными утесами и пирамидами камней, одиноко торчащими перед прибрежными обрывами, изъеденными морскими волнами, покрытыми мхами и лишайниками; это — напоминающие таинственные склепы впадины гротов, голые холмы, кое-где поросшие желтеющей осенней растительностью, округлые и мощные, как огромные, плохо обработанные каменные туловища каких-то толстокожих животных; это — скалы с причудливыми арками, мысы цвета железа и ржавчины, массивные, прямоугольные и высокие, как соборы, далеко выступающие и уходящие стенами прямо в море».
В Бель-Иле Матисс продолжал еще находиться под сильным влиянием голландцев и, по всей видимости, собирался посвятить себя интимистской живописи.[128] Так появилась «Открытая дверь» (коллекция Майкла Стейна) [129] и «Бретонская служанка» (коллекция Анри Матисса), где на белой скатерти сверкают стаканы и бутылки, тарелки и столовые приборы. По однажды Вери привел своего товарища к одному незаурядному и щедрому человеку, Джону Расселу,[130] австралийцу, женатому на итальянской натурщице, позировавшей Родену для его «Брат ада». Это был близкий друг Моне, высоко ценивший его картины, написанные в Бель-Иле, коллекционер работ Гийомена,[131] Эмиля Бернара и Ван Гога. В это время, и особенно на следующий год, когда Матисс возвращается в «замок англичанина»,[132] Рассел советует ему обратиться к открытиям импрессионистов. Вслед за Дюранти [133] он побуждает его к «разложению солнечного света на составляющие его лучи, элементы, и обратному их воссоединению на основе общей гармонии спектра». Этот урок не пройдет даром. Из Бретани Матисс привезет «страсть к цветам радуги».
«Потом, — рассказывал Матисс, — я работал в Финистере в Безек-Кап-Сизан уже отдельно от Вери, потому что поладить нам не удалось. Из Безека, неподалеку от Понкруа, я отправился на косу Раз. Мне удалось также провести целые сутки в Понт-Авене краю бигудан».[134]
Однако Матисс совершенно не интересовался группой символистов из Понт-Авена. И когда я спросил его об этом, он ответил: «Я никогда не видел Гогена. Я инстинктивно избегал его уже сложившейся теории, будучи воспитанным на залах Лувра, где осознал всю сложность проблемы, которую должен был решить сам для себя, и я боялся доктрин, служащих как бы паролем.
В это время я мыслил приблизительно так же, как и Роден, говоривший: „Гоген, несомненно, „диковина““!
…Я изменил мнение позднее, когда в процессе занятий мне удалось понять истоки теории Гогена. Я даже дополнил ее теорией Сёра о контрастах, о взаимодействии цветов, об их светосиле. Все это ярко выражено у Делакруа, Пьеро делла Франческа — одним словом, свойственно европейской и отчасти восточной традициям».
Именно Матиссу суждено было на практике добиться того, что искал Гоген, — решить проблему света, овладеть «неуловимой», по словам Мориса Дени, «химерой всего современного искусства».
Замечания о свете Сезанна: «Я нашел, что солнце нельзя изобразить и можно только представить», и Гогена: «Я наблюдал, что игра света и тени никоим образом не является цветовым эквивалентом света… Богатство гармонии, впечатления исчезает, заключается в одну неизменную форму. Что же могло бы быть его эквивалентом? Чистый цвет…» Настанет день, когда Матиссу полностью удастся воспользоваться этими наблюдениями и взрастить роскошный и обильный урожай.
Отныне копиист Рейсдала и де Хема начинает тяготеть к импрессионизму. Это не значит, что он станет когда-нибудь настоящим импрессионистом. Слишком сильно в нем чувство, врожденное или обретенное в музее, порядка, композиции, чтобы относиться к анализу света иначе, чем только как к средству. Импрессионизм никогда не станет для Матисса конечным результатом творчества; однако, по его мнению, немного стоит тот синтез, в основе которого не лежит анализ.
Вот почему каждой из его композиций предшествует бесчисленное множество рисунков. Отсюда и слова Матисса о том, что всякий замысел должен проходить «через этап анализа… Если же начать непосредственно с синтеза, он оказывается схематичным, неглубоким, и обедненное произведение в результате имеет лишь преходящее, сиюминутное значение».
СОЛНЦЕ СИНЬЯКА
И тем не менее Матиссу пошли на пользу открытия таких художников, как Сислей, Писсарро, Клод Моне и Синьяк.
Его близкий друг Марсель Самба писал: «Было время, когда Матисс грелся под лучами того же солнца, что и Синьяк. Собственно говоря, он никогда не был истинным импрессионистом. Да в те годы, после Сезанна, им и нельзя было стать. Однако я знаю одно место в Сен-Тропезе, где он рисовал, сидя у сосен Синьяка, а в прелестном и гостеприимном доме Синьяка в Ла-Юн в столовой на стене висит прекрасная картина „Роскошь, спокойствие, наслаждение“,[135] которой мы восхищались в свое время в Салоне Независимых.[136] Этим ослепительным холстом отмечен период, когда Матисс серьезно и настойчиво искал себя на залитых солнцем путях школы пуантилистов».[137]
Высказывания Рене Юнга о импрессионизме или, скорее, неоимпрессионизме Матисса близки мнению Марселя Самба: «В 1896 году он выставляет семь полотен на Марсовом поле; [138] он пишет „Десертный стол“, из коллекции Фрейденберга.[139] В нем еще чувствуется реалистический дух конца века. Цвет используется им как одно из средств воспроизведения реальности. Он помогает передать такие два элемента реальности, как свет и третье измерение; яркий и чистый цвет передает свет и смягчается полутенями, когда нужно изобразить стул, помещенный в „глубине“ картины. Сразу приходят на память работы Моне: его „Галеты“ 1882 года и особенно „Завтрак“ 1873 года — интерьеры Моне-реалиста».[140]
В молодости, в дни сомнений, когда человек принужден подражанием прикрывать пробелы в своих знаниях, Матисс обращается к импрессионизму. Одно время он принимает не только его технику, но и его цели. Подтверждением могут служить деревья с легким кружевом листьев, отражающиеся в мерцающей и дрожащей воде, в картине, написанной в 1898 году.
В действительности, между такими молодыми художниками, как Матисс, и импрессионизмом или, точнее, пуантилизмом существует скорее совпадение, чем общность. В использовании чистых дополнительных цветов их соблазняет интенсивность цвета, в то время как для пуантилистов цвет — лишь уловка, с помощью которой они стремятся отобразить самое неуловимое в реальности — свет.
Это двусмысленное положение длилось недолго: «миновал медовый месяц и обнаружилась несовместимость характеров», «…чистые тона являются для пуантилистов самым тонким орудием „искусства подражания“. Матисс и молодые фовисты чувствовали, что настало время непосредственного наслаждения живописью, что нужно заставить ее передавать прежде всего чистое волшебство линии и цвета и ощутить радость от владения ими; им предписывают „веризм“,[141] а они отвечают на это пластикой и экспрессией». [142]
Итак, разрыв назрел. Осталось только выяснить его причины. Пребывание Матисса в Бретани (в 1896 и 1897 годах), разумеется, в значительной степени способствовало тому, что его искусство стало сдержаннее, глубже, обобщеннее; воздействие это не ограничивалось характером климата и особенностями света, оно вело к смелому использованию чистых тонов. Разве не в Бретани, в Понт-Авене, Ле-Пульдю, Шатонеф-дю-Фау, на этой земле, как бы самой природой предназначенной для легенд и мечтаний, постепенно, в течение ряда лет, под влиянием Гогена и Серюзье, Мориса Дени и Эмиля Бернара — основателей школы символистов — вызревало наступление на импрессионизм?