Анатолий Луначарский - ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 1 (Искусство на Западе)
Дело в значительной степени портится, когда мы вместе с Метценже и Глейзом проникаем глубже в волнующие кубистов идеи.
Мы прежде всего встречаемся с идеей деформизма и сразу же вновь попадаем на наклонную плоскость к субъективизму: «Пусть картина не подражает ничему действительному и имеет raison d'etre[178] в себе самой. Было бы безвкусием оплакивать отсутствие цветов, лиц или пейзажа. Если всякое сходство с природой не может быть изгнано, то лишь потому, что нельзя же сразу подняться к абсолютной чистоте».
Итак, вместо более или менее единой для всех, так сказать, вульгарной и общедоступной зрительной действительности, вместо субъективно окрашенной действительности импрессионистов, вместо материально–объективной «вещности» Сезанна, вместо, быть может, ожидавшейся кем–нибудь из поклонников кубизма метафизической «вещи в себе», мы получаем не менее субъективную, чем у импрессионистов, но гораздо еще более далекую от «общепризнанной» природы гадательную ноуменальную[179] и в то же время личную «вещь».
Но что же послужит теперь светочем, при помощи которого кубисты будут искать своей запредельной и в то же время «собственной» действительности? Не превратится ли такое искание в простое капризничанье а 1а Матисс?
Единственным руководителем, согласно признанию наших теоретиков, является столь расплывчатый фактор, как вкус:
«Объективное познание мы должны признать химерой. Уклонившись от руководящей толпою «естественности форм» и разных условностей, художник целиком отдается Вкусу!»
Очевидно, что разъедающий наше время индивидуализм просто парализовал, казалось бы, ультраобъективистические парения кубистов и вернул их к проклятию наших дней — личничеству, произволу «Я».
Чем дальше в лес, или в теоретические дебри господ Метценже и Глейза, тем больше субъективистских дров. Мы встречаемся, например, с таким положением:
«Слишком большая ясность неприлична, не доверяйте шедеврам. Приличие (la bienseance) требует некоторой темноты, а приличие есть атрибут искусства».
Это весьма подозрительно и попахивает шарлатанством. Ведь от шарлатанства мы находимся не так далеко. Сами авторы говорят нам:
«Как хохочем мы, думая о тех простаках, которые, поняв буквально слово «кубизм», потеют над изображением шести сторон куба».
Наконец, вот вам еще теория:
«Искусство рисования заключается в сочетании прямых и кривых линий. Бытие не может быть передано одними прямыми или одними кривыми. Если бы в картинке было поровну тех и других — они уравновесились бы, и опять получился бы нуль».
Идея, превращающая на полотне произведения наших теоретиков в курьезнейший пуцль[180], заключалась в сознательном смешении отдельных частей ради того, чтобы зритель «постепенно открывал целое».
Путаница великая. Рассматривая ни в каком отношении не красивые геометрические ребусы кубистов, мы чувствуем всю их неубедительность. Если просвечивает талант, то просвечивает он вопреки принципам. И рядом разгуливает то, что один из отчаяннейших новаторов, наш отечественный футурист пера Северянин сам назвал «обнаглевшей бездарью». Один из представителей этого типа, широко распространенного и прикрывающегося «исканием современности», озаглавил, например, свою картину: «Король и королева, пронзенные текучими обнаженностями». Излишне говорить, что на картине нет ни короля, ни королевы, ни обнаженностей, а есть какая–то пачкотня.
Если бы традиции Сезанна и Гогена окончательно затерялись в кубизме — дело было бы вовсе плохо, но рядом с кубистами существуют еще синтетисты, которые, чуждаясь их преувеличений, обещают большие успехи.
Синтетисты раскинулись, в общем, очень широким фронтом. Самыми крайними представителями этого течения являются Маршан и Тобин, в которых некоторые умеренные друзья кубизма хотели бы даже видеть тех праведников, ради которых может быть помилован весь кубистский Содом.
Кро в статье, напечатанной в «Mercure de France», тоже характеризует их как полукубистов. В этом есть доля истины, но только незначительная.
На выставке произведений Маршана показывавшее мне картины близкое художнику лицо резко делило произведения этого, если не ошибаюсь, двадцатисемилетнего художника на старую и новую манеру. Над старой манерой несомненно сияла звезда Сезанна и сказывалось влияние еще не оторвавшегося от Сезанна Пикассо. Среди трех десятков полотен этого периода были изумительные по монументальности и упрощенной трактовке в плоскостях «иконописные» портреты, производившие впечатление почти столь же торжественное и жуткое, как лучшие византийские мозаики: тут, в мощном синтезе, были схвачены характерные пейзажи, упрощенные иногда почти до схемы, до какой–то окаменелой идеи, до какого–то прообраза в неподвижном царстве оледенелых «основ» имеющих осуществиться вещей, но в то же время полные замкнутой и импонирующей жизни, были natures mortes, лучше каких я не видел и у Сезанна. Так, например, два обыкновенных горшка из желтой глины трактованы Маршаном с колоссальной монументальностью каких–то пирамид, каких–то циклопических сооружений, написаны словно сквозь восприятие их мозгом микроскопического пигмея, изумленного подавляющим величием этих молчаливых глиняных монстров. Наоборот, «новая манера» Маршана, явно носящая на себе след влияния нынешнего кубизма, его «Русские города» произвели на меня удручающее впечатление. Монументальность потеряна, убедительности никакой: ералаш кровель, куполов, углов и стен, производящий, в конце концов, впечатление города из детских кубиков после капризного набега на него ног создавшего его бебе.
Признавая интересное и обещающее дарование Маршана, я не без волнения ждал, что даст он в новом Салоне, и был счастлив констатировать, что он вернулся к старой манере.
В его более сложных, чем прежде, пейзажах опять та же сконцентрированность, то же отсутствие деталей, та же строгая архитектоника, та же необычайно ясная пространственность. Отмечу здесь, что и очевидно подражающая ему Левицкая мало в чем ему уступает. Пока собственное лицо этой художницы слишком мало проглядывает из–под лица Маршана, но как ученица наша соотечественница превосходна.
Не менее интересен Тобин. С первого раза его портреты и фигурные картины могут шокировать. Они обобщены до крайности, до сведения лиц к каким–то деревянным манекенам, скупо раскрашенным жидкой краской.
Могут шокировать также странные фоны из каких–то круглых тусклых масс. Но, присматриваясь, вы не можете не заметить, какой характерности достигает Тобин путем упрощений. Вот какой–то длинноголовый тип в каскетке, быть может, апаш или сутенер, с холодным, не внушающим доверия лицом, закуривает папиросу. На живого человека он, пожалуй, не похож — это «квинтэссенция» живого человека; но все характерное в его жестах, суровая, пренебрежительно–жестокая складка губ, приплюснутый нос, уродливости черепа, приспущенные посинелые веки и этот блин–фуражка — все это дает вам не менее глубокую характеристику героя дна, чем невольно припомнившийся мне блестящий литературный портрет Биби из Монпарнаса, данный безвременно скончавшимся и огромно даровитым Шарлем Луи Филиппом[181].
Но если Тобин подымает до монументальности даже пошлое, то тем более в своей сфере он чувствует себя в величавом. Аскетическая фигура женщины, печальной до мрачности и после пережитого горя сильной, как сама судьба, напоминает создания Раннего Возрождения.
Через панно Дюсюше, портреты Дюрана, работы Люса и других, более умеренных синтетистов эти молодые сезаннисты подают руку гогенистам и шаваннистам, группирующимся вокруг Мориса Дени. Весь фронт вместе и представляет, на мой взгляд, то, что действительно наиболее интересно в современной французской живописи. И констатирование этого факта позволяет нам не терять времени на бесплодные сожаления над органической неудачей деформистов и кубистов.
Футуризм
О футуризме я не буду долго распространяться, потому что течение это, собственно, итальянское, нашедшее во Франции только некоторых подражателей. Их борьба против «засилия музеев» доведена, конечно, до безобразия.
За их принципами следует невозможнейшая галиматья о «взаимопроникновении» предметов, о праве художника смешивать воедино объективное и субъективное и т. д. и т. д.
Практически футуризм, полный объективизма на словах (ибо желание подчинить себя современности и желание воспроизвести движение суть дань объективизму), практически футуризм, — говорю я, — дал лишь чисто субъективные хаосы, более или менее близкие к принципам, какими руководился Делоне, создавая свой «Алжир». Хаос впечатлений и ощущений, бега объектов и бега эмоций, хаос, из которого вряд ли когда–либо родится движущийся космос.