Лидия Гинзбург - О психологической прозе
Но в "Былом и думах" механизм теоретического объяснения характера оброс живой плотью конкретности, подробностями неповторимо единичными: "За кофеем старик читал "Московские ведомости" и "Journal de St. Petersbourg"; не мешает заметить, что "Московские ведомости" было велено греть, чтоб не простудить рук от сырости листов, и что политические новости мой отец читал во французском тексте, находя русский неясным".
В этом фокусе сжато большое социальное содержание. Мнительность старика дошла до того предела, до которого она доходит только у человеконенавистников, а мизантропия Яковлева тесно связана с отрывом его круга от русской культуры и народа. Так между гретыми листами "Московских ведомостей" и чтением новостей по-французски возникает внутренняя связь.
В 1854 году П. Анненков хвалил Тургенева за то, что у него "мысль... всегда скрыта в недрах произведения": "Произведение должно носить в самом себе все, что нужно, и не допускать вмешательства автора. Указания последнего всегда делают неприятное впечатление, напоминая вывеску с изображением вытянутого перста" 1. В "Былом и думах" вытянутый перст авторской мысли встречается на каждом шагу. Герцен берет действительно существовавшего человека в действительно существовавших обстоятельствах и теоретически объясняет закономерности, управляющие поступками, жестами, словами этого персонажа, индивидуального и конкретного представителя общественного пласта.
В "Войне и мире" широко использована семейная хроника Толстых и Волконских. В числе других персонажей изображен дед Толстого - Николай Сергеевич Волконский 2. Из материала этой биографии возник образ старого князя Болконского - художественный символ старинной русской аристократии. В "Былом и думах" Герцену также нужно было обобщить историческую судьбу русской аристократии XVIII века. Источником, жизненным материалом ему послужил его отец. Но в системе Герцена первичный жизненный опыт не остается за текстом, а в тексте не возникает "вторая действительность", промежуточное звено вымышленного персонажа, - первичный жизненный материал, сам становясь предметом анализа, непосредственно воплощает идею художника. Акт вполне творческий, потому что для этого нужно привести в систему эмпирические проявления личности, найти ведущее, соотнести разрозненное, обобщить единичное, словом, познать связь отдельной душевной жизни. В применении к персонажам "Былого и дум" аналитическое исследование автора всякий раз является также актом создания эстетического единства, конкретной художественной формы.
1 Анненков П. В. Воспоминания и критические очерки. Отд. 2. Спб., 1879, с. 91.
2 Б. М. Эйхенбаум считал убедительными соображения Бартенева о том, что прототипом старого князя Болконского в значительной мере является граф М. Ц. Каменский (Эйхенбаум Б. Лев Толстой, кн. 2. М.-Л., 1931, с. 263).
Все это относится не только к людям, вошедшим в историю, - таких много в "Былом и думах", - или явно сформированным историческими событиями и условиями, но и к личностям самым частным. Вот, например, история сближения друга Герцена и Огарева Кетчера с бедной сиротой Серафимой. Кетчер бросил было Серафиму, но потом, растроганный ее преданностью, на ней женился. "Она окончательно испортила жизнь Кетчера... Между Кетчером и Серафимой, между Серафимой и нашим кругом лежал огромный, страшный обрыв... Мы и она принадлежали к разным возрастам человечества, к разным формациям его, к разным томам всемирной истории. Мы - дети новой России, вышедшие из университета и академии, мы, увлеченные тогда политическим блеском Запада, мы, религиозно хранившие свое неверие... и она, воспитавшаяся в раскольническом ските, в допетровской России... со всеми предрассудками прячущейся религии, со всеми причудами старинного русского быта". Коллизия Кетчера и Серафимы - не психологическая коллизия двух любовников, обладающих разными социальными навыками, но коллизия двух культурных стадий, двух "возрастов человечества".
Из принадлежности к допетровской формации русской жизни выводится вся психика Серафимы, с ее "упирающимся пониманием", нежеланием развиваться. Круг Кетчера принял Серафиму с восторгом и погубил ее окончательно, превратив ее неразвитость в позу, внушив ей, что и так хорошо. "Но оставаться просто по-прежнему ей самой не хотелось. Что же вышло? Мы революционеры, социалисты, защитники женского освобождения - сделали из наивного, преданного, простодушного существа московскую мещанку! Не так ли Конвент, якобинцы и сама коммуна сделали из Франции мещанина, из Парижа epicier?" 1 Внезапный, но в системе герценовского мышления совершенно закономерный переход от Серафимы, сбитой с толку перемещением в непривычную среду, к западному мещанству, которое Герцену представлялось историческим последствием неудавшихся переворотов.
1 Лавочника (франц.)
В произведениях мемуарного, автобиографического жанра особенно важное значение имеет принцип выражения авторского сознания. Столь же, впрочем, принципиальным в мемуарах может явиться и отсутствие выявленной авторской личности.
Мемуары фактологические чужды Герцену по своим задачам и методу; но ему в сущности чужд и противостоящий им тип мемуаров, психологический, для которого вечным образцом и прообразом явилась "Исповедь" Руссо. Ведь "Былое и думы" не столько психологическое самораскрытие, сколько историческое самоопределение человека. Автобиографический герой "Былого и дум", как и весь строй этого произведения, определен исходным принципом сознательного историзма. В этом смысле "Былое и думы" по своим установкам даже противоположны "Исповеди" Руссо. Руссо был в высшей степени сыном своего века, но субъективно он мыслил себя как явление небывалое и в своем роде единственное. Герцен же, при всей остроте личного самосознания, всегда ощущает себя представителем поколения, представителем исторического пласта. Этим именно обусловлен охват и отбор элементов, из которых слагается личность центрального героя "Былого и дум".
Традиция Руссо имела чрезвычайное значение для формирования психологического метода в литературе XIX века. Она своеобразно сочетается с интересом к физиологии и биологии, с попытками обосновать с их помощью психологический анализ. Такого рода попытки занимали, в частности, самого близкого Герцену человека - Огарева. До нас дошли отрывки из "Моей исповеди" Огарева, которой он откликнулся на "Былое и думы" Герцена (начало работы над ней М. Нечкина относит к 1856 году). В первых же строках "Исповеди" Огарев, обращаясь к Герцену, подчеркивает свою установку, сознательно отмечая ее несовпадение с герценовской: "Нам мудрено исповедываться только для покаяния; для этого надо бы чувство покаяния, ответа перед каким-то судией ставить выше всего. Но наше покаяние - это понимание. Понимание - наша прелесть и наша кара. Я хочу рассмотреть себя, свою историю, которая все же мне известна больше, чем кому другому, с точки зрения естествоиспытателя. Я хочу посмотреть, каким образом это животное, которое называют Н. Огарев, вышло именно таким, а не иным; в чем состояло его физиолого-патологическое развитие, из каких данных, внутренних и внешних, оно складывалось и еще будет недолгое время складываться. Понимаешь ты, что для этого нужна огромная искренность, совсем не меньше, чем для покаяния? Нигде нельзя приписать результат какой-нибудь иной, не настоящей причине, нигде нельзя испугаться перед словом: стыдно! Мысль и страсть, здоровье и болезнь - все должно быть как на ладони, все должно указать на логику - не мою, а на ту логику природы, необходимости, которую древние называют fatum и которая для наблюдающего, для понимающего есть процесс жизни. Моя исповедь должна быть отрывком из физиологической патологии человеческой личности" 1.
"Моей исповеди" соответствуют и письма Огарева, особенно некоторые его письма к Герцену. В них уже подлинный психологический анализ XIX века, извилистый и точный, отнюдь не всегда стремящийся прояснить душевную жизнь до конца и свести ее к более простым элементам. В одном из писем к Герцену 1861 года Огарев безжалостно и подробно разбирает историю своего разрыва с Н. А. Огаревой: "Ну! А если во время оно мое согласие, мое благословение только увенчало растущее равнодушие и усталь? Это страшно! Ну! а если увлечение, анализ и смутный эгоизм все так хаотически уживались вместе, что обусловило неразумный поступок, который - в такую-то минуту кажется изящным, а в другую минуту заставляет спрашивать себя: да не из равнодушия ли я допустил все, не имел ли я темного чувства жажды личной свободы? И вдруг меня обдает ужасом. Что я брежу, с ума схожу, или я был бессознательной смесью изящества с подлостью?.. Видно, я еще не забыл гнусную привычку производить над собой то, что Кетчер над друзьями, - то есть копаться, пока докопаешься до мнимой или реальной подлости... Человек - если не потемки то такая сложная машина, что мне все колесы подозрительны, а не уметь стать самому себе объектом - тоже будет трусость и жмурки... Ну! а если в этом волнении есть литературная потребность, что вот де у меня какое волнение и хорошо написано..." 2