Генрих Волков - Тебя, как первую любовь (Книга о Пушкине - личность, мировоззрение, окружение)
Да вот беда: сойди с ума,
И страшен будешь как чума,
Как раз тебя запрут,
Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку как зверка
Дразнить тебя придут.
А ночью слышать буду я
Не голос яркий соловья,
Не шум глухой дубров
А крик товарищей моих,
Да брань смотрителей ночных,
Да визг, да звон оков.
"Крик товарищей моих"? Поэт, по-видимому, говорит о декабристах, томящихся в казематах и ссылке.
Об этом своем стихотворении поэт, вероятно, вспомнил, размышляя над глухими угрозами Николая.
Невольно напомнил о нем и Жуковский, который ринулся спасать непутевого Сверчка от "безумного" шага: "А ты ведь человек глупый, теперь я в этом совершенно уверен..." В следующем письме: "Я, право, не понимаю, что с тобою сделалось: ты точно поглупел; надобно тебе или пожить в желтом доме, или велеть себя хорошенько высечь, чтобы привести кровь в движение..."
И Пушкин отступил. Отступил против своей воли к "краю бездны", к которой его настойчиво толкали и друзья и враги. Другого пути у него не было.
Последнюю попытку вырваться он предпринял через год. Материальное положение его становилось отчаянным. Жизнь в столице, при дворе требовала больших расходов. Долги росли. Кредиторы обступали. Если 6 хоть на время уехать в деревню, успокоиться, расписаться вволю! Он пишет Бенкендорфу отчаянное письмо 1 июня 1835 года: "Ныне я поставлен в необходимость покончить с расходами, которые вовлекают меня в долги и готовят мне в будущем только беспокойство и хлопоты, а может быть - нищету и отчаяние. Три или четыре года уединенной жизни в деревне снова дадут мне возможность по возвращении в Петербург возобновить занятия..."
Ему снова отказали.
Он начинает понимать, что Николай ведет с ним коварную игру. "Государь обещал мне Газету, - пишет он жене в конце сентября 1835 года, - а там запретил: заставляет меня жить в Петербурге, а не дает мне способов жить моими трудами. Я теряю время и силы душевные, бросаю за окошки деньги трудовые и не вижу ничего в будущем. Отец мотает имение без удовольствия, как без расчета; твои теряют свое... Что из этого будет?
Господь ведает".
В нем зрело ощущение неминуемой страшной катастрофы. Оно прорывается не только в письмах, но и в стихах. В "Страннике" появляются вдруг совершенно непривычные для его поэзии душераздирающие ноты:
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь как больной:
"Что делать буду я? Что станется со мной?"
Странник приходит домой и обращается к жене, к детям:
О горе, горе нам! Вы, дети, ты, жена!
Сказал я, - ведайте: моя душа полна
Тоской и ужасом, мучительное бремя
Тягчит меня. Идет! уж близко, близко время...
Ни родные, ни близкие не понимают странника, они "здравый ум во мне расстроенным почли", а затем "с ожесточеньем меня на правый путь и бранью и презреньем старались обратить". Здесь снова появляется тема "безумия" в том же точно смысле, как и прежде. (Сравните с темой "Конфутатис" смятения - в "Реквиеме" Моцарта!) Странник не хочет внять "разумным" доводам и советам ближних:
...Но я, не внемля им,
Все плакал и вздыхал, унынием тесним.
И наконец они от крика утомились
И от меня, махнув рукою, отступились,
Как от безумного, чья речь и дикий плач
Докучны и кому суровый нужен врач.
Странник встречает юношу и изливает ему свою душу:
"...Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный
И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
И смерть меня страшит..."
Не слушая советов, не внимая угрозам и насмешкам, Странник всетаки бежит из обреченного города. Пушкин обреченно остается в Петербурге. В том же 1835 году он переводит из Анакреона такие строки:
Сладкой жизни мне не много
Провожать осталось дней:
Парка счет ведет им строго,
Тартар тени ждет моей.
"Реквием" Пушкина самому себе близился к завершению. Оставалось написать только "Я памятник себе воздвиг нерукотворный...". "Черный человек" незримо следовал за поэтом по пятам.
1836 год начался для Пушкина тремя его попытками (к счастью, неудачными) вызвать на дуэль "обидчиков": молодого графа В. Соллогуба, светского знакомого С. Хлюстина, затем князя Н. Репнина. Поводы для дуэли были совершенно незначительны. Но многолетняя травля сделала поэта необычайно ранимым, болезненно восприимчивым ко всему, в чем он видел малейшее покушение на свою честь, на честь жены. Чем больше он "захлебывался желчью", тем большее удовольствие его недругам доставляло дразнить его, раздувать "чуть затаившийся пожар".
Нет необходимости пересказывать здесь подробно все перипетии преддуэльных месяцев. Об этом уже достаточно много написано. Скажу только о самом главном, на мой взгляд.
К 1836 году в петербургских салонах образовался круг людей, объединившихся в своей ненависти к Пушкину. Министр просвещения Уваров развратник, ханжа, взяточник, на которого Пушкин написал язвительную эпиграмму, графиня Нессельроде - жена министра иностранных дел, княгиня Белосельская - падчерица Бенкендорфа, голландский посланник Геккерн и его приемный сын Дантес - "два негодяя", как окрестило их общее мнение, а также прихвостни Геккерна из числа молодых аристократов, готовые выполнить любое его приказание (в частности, это могли быть князья Иван Гагарин и Петр Долгоруков).
Эта свора, "жадною толпой стоящая у трона", поставила, видимо, себе сознательной целью всячески "дразнить" поэта, терзать его самолюбие, издеваться над ним, сделать его предметом злословия всего "высшего общества". Для этого все годилось в дело, использовался любой случай:
выход очередного номера "Современника", редактором которого был Пушкин, новые произведения поэта, которые тотчас же подвергались хуле и злобному освистанию, - а главным образом, семейные его дела. Болезнь и смерть матери поэта Надежды Осиповны породили сплетни о черствости, холодности, эгоизме Пушкина и его молодой жены. Назойливые ухаживания царя за Натальей Николаевной (тот вел себя, по словам поэта, как "офицеришка") дали богатую пищу для толков и пересудов в салонах придворных дам.
Заметив интерес Дантеса к Наталье Николаевне, вельможная свора оживилась: зрелище обещало быть увлекательным. Теперь для каждого нашлось дело: сводничать, интриговать, "подогревать" Дантеса, уговаривать Наталью Николаевну пожалеть "умирающего от любви" молодого человека, чернить ее мужа и от души потешаться над этим "бешеным ревнивцем", который, право же, так смешон в своей бессильной ярости. А мог бы быть еще более смешон в роли рогоносца.
Более всех старался Геккерн. Он дошел до того, что предлагал Наталье Николаевне бежать с Дантесом. Вскоре Пушкин и его друзья получили анонимный пасквиль, который производил поэта в рогоносцы, намекая на имеющую якобы место связь его жены с Николаем.
В составлении пасквиля так или иначе был замешан, очевидно, весь круг Уварова - Нессельроде, но вдохновителем тут был, скорее всего, Геккерн, а в качестве исполнителей подозревались Гагарин и Долгоруков, особенно последний [ Выдающийся пушкиновед П. Е. Щеголев еще в 1927 году попросил судебного эксперта А. А. Салькова провести графологический анализ двух сохранившихся экземпляров пасквиля. Эксперт дал уверенное заключение, что оба экземпляра написаны рукой Долгорукова. В последнее время была сделана попытка опровергнуть этот вывод в результате повторной экспертизы, проведенной в 1974 году. Участники этого исследования, С. А. Ципелюк и Г. Р. Богачкина, исходили, пожалуй, из предвзятого мнения: такой человек, как П. Долгоруков, сотрудничавший в "Колоколе" Герцена, не мог-де написать пасквиль. Герцен действительно привлекал Долгорукова к сотрудничеству, но единомышленниками они никогда не были. Князь Долгоруков вел в эмигрантской печати желчную кампанию против дома Романовых, поднимал на щит декабристов, но делал он это, преследуя свои собственные интересы обиженного и обойденного вельможи. По многочисленным отзывам современников, личность эта в нравственном отношении была достаточно грязная.
В конце концов, не так уж важно, чьей именно рукой написан пасквиль, приведший к гибели Пушкина. Это мог сделать, например, грамотный лакей под диктовку хозяина.
Что касается П. Долгорукова, то остается несомненным, что он в 1836 году был близок к Геккерну и Дантесу и так или иначе был причастен к травле поэта. Имеется, например, свидетельство, что Долгоруков на одном из вечеров, стоя позади Пушкина, "подымал вверх пальцы, растопыривая их рогами". - Г. В.].
Пасквилянты знали, что делали, били наверняка, они постарались, чтобы честь поэта и его жены была замарана густым дегтем, который не отмыть ничем, кроме крови. Был расчет и на то, чтобы столкнуть поэта с Николаем. Пушкин, однако, догадался, кто стоит за пасквилем. Он не сомневался, что это дело рук Геккерна и его подручных.