Бернар Фоконье - Сезанн
Это был очень красивый дом, «бастида»[36], как говорят в Провансе, бывшая загородная резиденция губернатора этой провинции маркиза де Виллара. Жаде Буффан, пристанище ветров. Построенное в XVIII веке здание с солидным фасадом, высокими окнами и черепичной крышей пряталось в зелени парка, в самом конце каштановой аллеи, деревья которой отражались в зеркальной глади пруда. В наши дни поместье Жа де Буффан оказалось зажатым между шоссе и широким уродливым проспектом с бесконечной вереницей гаражей, автосалонов и растущих как грибы зданий, по которому можно добраться в западную часть Экс-ан-Прованса. Но тогда, в 1859 году, когда Луи Огюст Сезанн сделал себе такой подарок, вокруг этого загородного имения, расположенного в двух километрах от центра города, простирались лишь виноградники и бескрайние луга. Вдали виднелась белоснежная громада горы Сент-Виктуар. Отныне у Луи Огюста, каку любого приличного эксского буржуа, был собственный загородный дом, но триумфатором он себя не чувствовал. За свой каприз он заплатил 80 тысяч франков, что для него было сущей безделицей. Дом, конечно, знавал лучшие времена. Парк был сильно запущен, внутренние помещения здания требовали ремонта. Но делать его Луи Огюст не собирался. Он рассматривал поместье в первую очередь как удачное вложение капитала. Помимо всего прочего, его приобретение породило в Эксе массу сплетен. Над Сезанном смеялись, говорили, что у него замашки нувориша. А посему Луи Огюст старался не давать лишних поводов для осуждения, не привлекать к себе лишнего внимания: непригодные для жилья помещения он просто-напрос-то запрёт, а старый парк так и оставит заброшенным, пусть природа сама о нём позаботится.
Поль поначалу не выказывал никакого интереса к приобретению отца — кусок земли он и есть кусок земли, — но потом сообразил, какую пользу для себя может из этого извлечь: усадьба была прекрасным местом для уединения и работы. Поль даже добьётся у отца разрешения расписать стены одной из комнат сюжетами на тему четырёх времён года, на манер Пуссена[37]. Пока же он пребывал во власти своих любовных переживаний. Жюстина не обращала на него никакого внимания. Сезанн делится своими разочарованиями с Золя: некий молодой щёголь по имени Сеймар перебежал ему дорогу. «После того раза я почти каждый день видел её, и частенько за ней по пятам следовал Сеймар… Ах, каким мечтам я предавался, самым что ни на есть безумным! Но ты видишь, как всё теперь складывается: я втайне надеялся, что тоже ей нравлюсь и мы вместе отправимся в Париж, где я стану художником, а она моей подругой. Я мечтал о том, как мы будем счастливы, мечтал, как буду писать свои картины в мастерской на пятом этаже, мечтал о том, что ты и я будем вместе. Вот мы посмеялись бы!» Мечты развеялись, осталось лишь «вялое, ни на что не годное тело»[38].
Сезанн опять был в тоске. Эта вертихвостка унизила его, он чувствовал себя рогоносцем. И не в последний раз. В тот год ему ничего больше не оставалось, как дожидаться приезда Золя, которому вначале предстояло сдать экзамен на степень бакалавра. Письменное испытание Золя выдержал, у него второй результат в классе, а вот с устным — полная катастрофа! Да, Эмиль не оратор, с этим не поспоришь. Он что-то невнятно бормотал, как всегда вместо «с» и «з» произносил «т», не знал даты смерти Карла Великого — вопиющее невежество, а о Лафонтене[39] судил слишком вольно. Провал. Ну и ладно! Он попробует пересдать экзамен в ноябре. (Вторая попытка окажется ещё менее удачной, поскольку на сей раз Золя провалит и письменное испытание. Что ж, факт остаётся фактом: один из величайших французских романистов XIX века так никогда и не стал бакалавром.)
Летние каникулы 1859 года двое друзей провели вместе, но Байля с ними уже не было — у того появились другие интересы. Золя описывает его как «здоровенного парня с пухлым лицом». Он решил поступать в Высшую политехническую школу; что ж, тем хуже для него. Это лето станет летом великих решений. Золя привёз из Парижа массу интересных историй. Если собираешься стать художником, надо непременно ехать в Париж. Папаша Жибер — полный осёл. А в Париже Лувр: Рубенс, Пуссен, Рембрандт — все они там. В Париже настоящие учителя, в Париже люди, которые знают, что такое живопись. А ещё в Париже Салон — эта Икария, эта Итака художников[40]. Золя настойчиво твердит: «Тетанн обятательно должен ехать в Париж, это его единтвенный шант преутпеть». Эмиль думал не только о друге, но и о себе тоже: если Поль будет рядом, сам он почувствует себя гораздо счастливее. Когда же Сезанн решится, наконец, рассказать отцу о своих планах? В ответ Поль бормотал себе под нос что-то невнятное. Легко сказать — поговорить с отцом!
Старик каждый раз с раздражением передёргивал плечами, когда заставал Поля с кистью в руке. Угораздило же его подарить когда-то сыну купленную по дешёвке коробку с акварельными красками… Луи Огюста тоже одолевали сомнения. Поначалу он думал, что живопись для Поля просто каприз. Но эта бестолочь, его сын, видимо, всерьёз увлёкся ею. Талант губит… И Луи Огюст взъелся на бедного Эмиля: это он забивает Полю голову своими дурацкими идеями, в то время как отец хочет видеть его банкиром, адвокатом, преуспевающим буржуа, который сможет отомстить за все унижения, которые пришлось вытерпеть ему самому.
* * *Но Луи Огюст, этот тиран, этот мошенник, этот ярый материалист, отнюдь не был безнадёжным идиотом, каким его рисует история в угоду романтической фабуле. Он по-своему любил сына и даже в какой-то мере понимал то смутное и ещё не совсем оформившееся, что бередило душу Поля. Ему было 60 лет — за плечами целая жизнь, и он был сказочно богат. Вроде бы ничто не мешало ему позволить Полю жить так, как тому заблагорассудится; но у него были принципы и убеждения простолюдина, нажившего состояние собственным горбом. Он даже посетил школу рисования, чтобы поинтересоваться у Жибера, что тот думает о прожектах его сына. Но тот думал в первую очередь о себе: если Поль уедет, он потеряет ученика, одного из лучших, потому что Сезанн начал делать успехи. Так что куда ему в Париж…
Луи Огюст знал, что делает. Уж если учитель не верит в способности своего ученика… Авторитетное мнение… И Поль начал сомневаться в себе. Золя предпринимал попытку за попыткой уговорить друга приехать к нему в Париж и становился всё более настойчивым: «Вот как ты сможешь распланировать свой день: с шести до одиннадцати будешь писать в мастерской с живой натуры, затем обед, а с полудня до четырёх в Лувре или Люксембургском музее будешь делать копию приглянувшегося тебе шедевра»[41]. Золя даже рассчитал, в какой бюджет Поль сможет уложиться; он знал, что стремление к экономии найдёт отклик в душе прижимистого Луи Огюста. 125 франков в месяц Полю должно было хватить на сносное существование, к тому же он сможет увеличить эту сумму, продавая свои первые творения, свои эскизы. «Этюды, написанные в мастерской, особенно же копии с луврских картин прекрасно продаются; даже если ты будешь делать всего по одной копии в месяц, ты сможешь значительно пополнить свой бюджет». Поль по-прежнему терзался сомнениями. Что же удерживало его на месте? Родной Экс, надёжность домашнего очага, любовь близких, нежность матери, преклонение и забота сестры Марии, которой была уготована судьбой участь старой девы с замашками тирана. Даже со своим отцом он не хотел расставаться, ведь этот старый скряга не только подавлял его, но и вселял в него уверенность… И всё же в глубине души Поль осознавал, что на карту поставлена его жизнь, его судьба, понимал, что никогда ничего не узнает, если не попробует. Он замкнулся в себе и надулся. Это он всегда делал с лёгкостью. Молчал за столом, пока его отец метал громы и молнии: «Париж, распутство, женщины лёгкого поведения, богемная жизнь!..» Сезанн заперся. Он расписывал стены большой гостиной в Жа де Буффан: так появились четыре панно на тему «Четырёх времён года», с издёвкой подписанные им именем Энгра[42], того Энгра, которого он уже тогда ненавидел, толком даже не зная, ненавидел как триумф академизма. Единственное, что Поль действительно любил, — это живопись. Но какой толк любить то, к чему у тебя нет никаких способностей? Его голова была полна потрясающих идей и образов, но руки были не в состоянии их воспроизвести. Уныние сменялось у него лихорадочной активностью. Он соскабливал со стен то, что нарисовал, рвал в клочья свои картины, в приступе гнева крушил всё, что попадалось под руку, а затем начинал сначала. Его гневливость — главный его грех и, возможно, единственный — не знала границ. Из-за неё перед ним будут захлопываться двери, из-за неё от него будут отворачиваться друзья, из-за неё он окажется в одиночестве. Но без приступов этого первобытного, страшного гнева, в котором он черпал свою решимость и свою силу, Сезанн не стал бы Сезанном. Пока же он жаловался Золя на свои неудачи, а тот удивлялся в ответ: «Ты боишься, что не сможешь преуспеть? Думаю, ты сильно ошибаешься на свой счёт»[43]. Эмиль продолжал гнуть свою линию. Он рассчитывал, что в марте 1860 года увидит Сезанна в Париже, но из-за болезни младшей из сестёр Поля, Розы, поездку пришлось отложить. А тут ещё встал вопрос с призывом в армию. 24 февраля 1860 года призывная комиссия признала Поля Сезанна годным к воинской службе. Чтобы получить освобождение от этой повинности, необходимо было найти себе замену. В июне эта проблема была решена. Поль вздохнул с облегчением. Что бы он делал в армии в течение целых четырёх лет? В честь освобождения от воинской службы Поль отпустил бороду, хотя, может быть, таким образом он просто отметил своё вступление в возраст взрослого мужчины.