Кристиан Паризо - Модильяни
В большинстве писем Амедео нет точной даты, хронологию приходится определять по содержанию текста. Следующее письмо отправлено из Ниццы в феврале 1919-го:
«Дорогой Збо!
Спасибо за деньги. Завтра утром я пошлю вам несколько холстов.
Я принялся за пейзажи. Первые из них, возможно, будут еще малость „незрелыми“.
В остальном все хорошо. Передайте привет мадам Зборовской. Жму руку.
Модильяни.
Замолвите за меня словечко Гийому, он обещал мне прислать что-то, что послужит „поршнем“ для проталкивания дела с возобновлением моих документов. Пусть вышлет».
Поль Гийом будет хлопотать в посольстве, чтобы Модильяни выдали новые документы, но его демарши останутся тщетными. Кончится тем, что Джузеппе Эммануэле, брат Амедео, депутат-социалист, выручит его из беды и поможет выправить паспорт.
В феврале 1919 года Амедео снова пишет Зборовскому:
«Мой милый Збо!
Спасибо за деньжата.
Я только жду, когда просохнет головка, которую я написал с моей жены, чтобы послать вам сразу четыре холста (включая те, что вам известны).
По-прежнему работаю как негр.
Не думаю, что удастся посылать больше четырех-пяти полотен за раз, холод не позволит. (Зимой полотна просыхают плохо, медленно. — Примеч. автора.)
Моя дочь чувствует себя великолепно.
Пишите, если это вас не слишком обременит.
Кланяйтесь от меня мадам Зборовской, а вам я крепко жму руку.
Модильяни.
Холст высылайте как можно скорее. И не забывайте про то дело на площади Равиньян. Пишите».
Следующее письмо также послано из Ниццы, но у него есть точная дата — 27 февраля 1919 года:
«Дорогой друг!
Благодарю за 500 монет, а главное, за то, что прислали их так быстро. Полотна (4) я отправил вам только сегодня.
Теперь буду работать по адресу: Французская улица, дом 13.
Обстоятельства, вернее, их изменчивость так же, как перемены погоды, заставляют опасаться сбоев в ритме работы и в настроении.
Добрым росткам нужно дать время, чтобы окрепнуть и расцвести.
Я в эти дни немного побездельничал: плодотворная праздность — самая что ни на есть работа.
Что до Сюрважа, насчет него вывод один: поросенок. Вы приедете в апреле? Дело с документами почти улажено благодаря моему брату. Теперь я, по сути, могу уехать, когда пожелаю.
Но соблазняет мысль задержаться здесь еще немного, а вернуться не раньше июля.
Напишите, если будет время, и передайте от меня привет мадам Зборовской.
Жму руку.
Модильяни.
Ребенок в полном порядке».
Из прошения о выдаче разрешения на выезд, поданного в мае 1919-го, узнаем, что в это время Амедео жил в Кань на Вилла-ла-Рианте.
После окончания войны, как только деловая жизнь пошла в гору, оживился и спрос на предметы искусства. Вот и у Зборовского дела пошли в гору. Возникла идея устроить летом выставку в Лондоне. Он известил об этом Амедео, который тотчас послал матери открытку из Кань, датированную 13 апреля 1919 года:
«Дорогая мама, я в Ницце, совсем близко. Очень счастлив. Как только обоснуюсь на постоянном месте, сразу пришлю тебе адрес.
Крепко тебя обнимаю.
Дэдо».
ВОЗВРАЩЕНИЕ НА МОНПАРНАС
31 мая 1919-го, ровно через год после, того как они прибыли на Лазурный берег, Амедео нежно прощается с женой и дочкой, которых он предоставляет заботам кормилицы-калабрийки, и, в ожидании еще не выправленных постоянных документов запасшись у каньской полиции временной охранной грамотой, отбывает обратно в Париж, беспечный и полностью взбодрившийся. Хотя, оставляя семью в Кань, он вроде бы печется лишь о том, чтобы они еще немножко погрелись на солнышке, его все же радует возможность без помех погрузиться в богемную вольную жизнь, возобновить легкие узы былых монпарнасских приятельств. Что до Жанны, в которой он видит свою жену, да и все, кто их в ту пору окружал, воспринимали ее не иначе как «супругу Модильяни», характер их отношений, как в открытой книге, читается во всех его работах, срисованных и списанных с нее. Все они выражают нежность, внимательность и почтение, каких не заметно в его восприятии других моделей. И еще: сколько бы ни было у него любовниц, Жанна остается единственной, кого он никогда не просил позировать нагишом.
Подписание Версальского договора, совершившееся 28 июня, официально положило конец войне. Но культурная жизнь еще с начала перемирия потихоньку вступила в свои права. Оживляются мастерские и салоны. Бистро, джазовые клубы, кабаре растут, как грибы. Поль Пуаре обновляет мужскую моду, Коко Шанель модернизирует женскую, придавая ей доселе невиданную свободу. Группа «Шести», образованная в 1918-м, устанавливает моду на классическую музыку. Публика валом валит в Оперу и в Шатле. Париж осаждают бурлящие толпы туристов, которым не терпится снова насладиться его возрождающимся блеском, оглушить себя его шумом, а тягостные воспоминания поскорее прогнать прочь.
При мысли о возможности выставить свои работы в Лондоне Амедео охватывает неописуемый восторг. Он ждет, что эта выставка станет впечатляющей демонстрацией, доказывающей широкое признание его творчества. Дня не проходит, чтобы он не обсуждал со Зборовским «английскую кампанию», стремясь максимально уяснить, как обстоят дела. Люнии Чеховской, которая для него не только модель, но и наперсница, он поверяет заветные надежды и планы. Его мечта — переехать в Италию, поселиться подле матери, в просторном доме, полном света и украшенном цветами, с обширным садом на морском берегу, где его дочь смогла бы играть на приволье, слушая вздохи волн. После долгих сеансов работы они бродят вдвоем по Парижу, заходят в Люксембургский сад, в кинотеатры, в «Клозери-де-лила», где все напоминает о трудных временах, когда начиналась их дружба.
Однажды Амедео приводит Люнию в окраинный квартал, чтобы показать ей натурщицу обожаемого им Тулуз-Лотрека; зовут ее Ла Гулю, что значит «обжора». Опустившаяся и всеми забытая, «обжора» теперь на потеху зевак выступает в ярмарочном балагане в клетке с дикими зверями. Когда заходит речь о Сутине, Люния вспоминает обед на улице Жозефа Бара: бедный, изголодавшийся Хаим накинулся на вкусное угощение, приготовленное Ханкой, а потом так и уснул за столом. Модильяни тогда воспользовался случаем, чтобы сделать его портрет при свечах. В другой раз Сутин пришел к Збо с большим полотном, которое только что закончил, — там были дивные осенние цветы. Леопольду вздумалось предложить эту картину Гюставу Кокьо, жившему тогда на Московской улице. Однако все они были без гроша. Потребовалось исхитриться так и сяк, чтобы наскрести 15 сантимов на автобусный билет. Их маленькая банда отрядила к коллекционеру Люнию, благо она была с ним знакома. Ханка сопровождала ее, но к торговцу заходить не стала, предпочла подождать на бульваре Батиньоль. Картина понравилась Кокьо, и он выложил за нее 75 франков. Люнии запомнилась пирушка, которую они закатили по такому случаю, и как Амедео удалось уговорить Сутина купить себе пару башмаков. Ведь бедный малый в ту пору разгуливал, обмотав босые ноги тряпками и бумагой.
В те дни Люния становится излюбленной моделью Амедео. На обороте одного из рисунков, что он с нее сделал, набросав при свете свечи, художник вывел фразу, которая ему особенно нравилась. Она повторена еще на нескольких его рисунках:
«Жизнь — это дар меньшинства большинству:От тех, кто владеет уменьем и знаньем,Другим, не имеющим этих богатств».
24 июня на адрес Зборовского приходит телеграмма от Жанны с просьбой к Амедео срочно выслать деньги, чтобы заплатить кормилице-калабрийке и купить билеты — она хочет вернуться в Париж. «НЕТ ДЕНЕГ ДОРОГУ ВЫШЛИ ТЕЛЕГРАФОМ 170 ФРАНКОВ ПЛЮС 30 ДЛЯ КОРМИЛИЦЫ ПИСЬМО ПРИБУДЕТ ВСЛЕД СУББОТУ ВОСЕМЬ СРОЧНО НАЙДИ КОРМИЛИЦУ». О том, что Жанна снова беременна, в телеграмме ни слова. Это она сообщит ему при встрече.
Пока не подыскали новую няню, маленькую Джованну поручают заботам Люнии, приютившей ее у себя, то есть в квартире Зборовских. Амедео, который снова запил в компании Утрилло, запрещено входить в ее комнату, когда он пьян. Мамаше Соломон, зоркой, как рысь, консьержке дома на улице Жозефа Бара, доверена деликатная миссия следить, чтобы этот запрет выполнялся. Надобно заметить, что та питает ненависть к Утрилло.
«Когда они являлись глубокой ночью, оба нализавшись вдрызг, — вспоминает Люния, — было слышно, как они горланят песни и хохочут на перекрестке. Амедео мог часами мыкаться внизу у подъезда. Сердце щемило — мне было больно видеть его таким жалким. Мы не зажигали света, чтобы он поверил, что все уже легли спать, и видели, как он уходит, вместе с другом скрываясь вдали. Иногда я уступала его мольбам, тогда он входил в дом, садился подле малышки и неотрывно смотрел на нее, пока сам тоже не засыпал».