Ипполит Тэн - Философия искусства
Но если сходства климата доставили глазу венецианца и нидерландца приблизительно сходное воспитание, то и климатические разности также ведь обнаружились разностями в воспитании того и другого. Нидерланды лежат на триста французских миль севернее Венеции. Воздух там холоднее, дожди обыкновеннее, солнце чаще подернуто облаками. Отсюда естественная гамма красок, вызвавшая соответственную гамму в живописи. Так как полное освещение там гораздо реже, то и предметы не носят на себе солнечного отпечатка. Вы не встретите там золотистых тонов, этих чудных загаров, сплошь и рядом видных на памятниках Италии. Море никогда не бывает сизо-зеленым, шелковистым, как в лагунах Венеции. Луга и деревья не имеют того прочного и сильного тона, каким отличается зелень Вероны или Падуи. Трава здесь как-то блекла и бледна, вода грязна или белесовата, белое вообще тело то слегка розовато, как цветок, выросший где-нибудь в тени, то уж совсем красно от влияния всяких непогод и слишком раскормлено от чрезмерной пищи, но зачастую желтовато, а в Голландии иногда совсем безжизненно и как будто воскового цвета. Ткани всякого живого существа, будь то человек, животное, растение, получают здесь слишком много воды, а солнечного припека у них мало. Вот почему, сравнивая обе школы живописи, мы найдем между ними различие в общем колорите. Проследите в каком-нибудь музее венецианскую школу, потом фламандскую; перейдите от Каналетто и Гварди к Рейсдалу, Паулюсу Поттеру, Гоббеме, Адриану ван де Вельде, Тенирсу, ван Остаде, от Тициана и Веронезе к Рубенсу, Ван Дейку и Рембрандту и проверьте ощущение ваших глаз. С переходом от первых ко вторым колорит теряет часть своего жара. Типы теневые, прокаленные, красно-желтые совершенно исчезают; доменный жар, исходящий от картин, изображающих венецианское успение, теперь потух; тело принимает белизну молочную или снежную, темный пурпур занавесок светлеет, побледневшие шелка отливают холоднее. Напряженно-густой оттенок, пропитывавший всю листву деревьев, могучий багрянец, золотивший освещенные солнцем дали, тоны пестрожильного мрамора, аметиста и сапфира, какими отсвечивала вода, слабеют, уступая место матовой белизне нависших испарений, синеватому свету влажных сумерек, аспидному отблеску моря, грязно-мутному цвету рек, побледневшей зелени полей, серому воздуху внутри самих комнат.
Между этими новыми тонами устанавливается и новая опять гармония. Иногда полный свет обдает предметы; они не привычны к нему, и зеленые поля, красные крыши, лоснящиеся фасады, атласное тело, в котором так и играет кровь, кажутся тогда необыкновенно блестящими. Они были созданы для полусвета северной и влажной везде страны; их не преобразил, как в Венеции, продолжительный припек солнца; под таким внезапным светоразливом тоны их становятся слишком живы, почти резки; они все голосят, как дружный хор рожков, и оставляют на душе и в чувствах впечатление энергического и шумного веселья. Таков колорит тех фламандских живописцев, которые любят полный свет; лучший образец его вы видите у Рубенса; если реставрированные картины этого мастера в Лувре представляют нам его создание в том виде, в каком оно вышло из рук своего творца, то можно положительно сказать, что он не щадил глаз; во всяком случае, колорит его не отличается полною и мягкою гармонией венецианцев; у него соединены вместе самые резкие крайности: снежная белизна тела, кровавая краснота драпировок, ослепительный лоск шелков — все остается в полной своей силе, не сближенное, не умеряемое, не облитое, как в Венеции, тем янтарным тоном, который не дает контрастам грубо сталкиваться и смягчает резкость эффектов. То, напротив, освещение тускло или почти совсем ничтожно; это бывает зачастую особенно в Голландии, предметы едва возникают из теней; они чуть не сливаются с тем, что их окружает; вечером в каком-нибудь подвале, освещенном лампою, или в комнатке, куда едва проскальзывает из окна умирающий луч, они почти совершенно стираются, являясь разве только более темными пятнами на черном вообще фоне. Глаз вынужден ловить и подмечать эти оттенки мрака, эти слабые просветы, исподволь сливающиеся с темнотой, эти последние остатки дня, играющие на лоснящихся выступах мебели, отблеск какого-нибудь зеленоватого стекла, какой-нибудь вышивки, бусинки или золотой пластинки, сверкнувшей в ожерелье. Выработав в себе чуткость к таким тонкостям, живописец, вместо того чтобы сближать крайности в гамме красок, берет только одни начальные цвета; вся картина его, за исключением одного лишь места, находится обыкновенно в тени; концерт, который он дает нам, — постоянная игра под сурдиной, с громким взрывом только изредка, по временам. Таким образом, он открывает неведомые гармонии, гармонии светотени, гармонии лепки, гармонии души, вкрадчивые, потрясающие и бесконечные; этой на первый взгляд пачкотней, смесью грязно-желтого с цветом винного отстоя, с сероватыми и черными оттенками, оживленной там и сям каким-нибудь ярким пятном, он успевает затронуть самые глубокие тайники нашей природы. В этом состоит последнее из великих изобретений живописи; при его-то именно посредстве живопись всего лучше говорит теперь современной душе, и таков-то именно колорит, каким природное освещение Голландии наделило гений Рембрандта.
Вы видели зерно, растение и цвет. Племя, совершенно противоположное по гению латинским народам, добывает себе, после них и рядом с ними, почетное место на земле. Между многочисленными народами этого племени есть один, у которого особенности его страны и климата развивают особенный характер, вырабатывающий в нем наклонность к искусству и к известному его роду предпочтительно. Живопись рождается здесь, принимается, достигает полноты, и окружающая ее физическая среда, равно как и основавший ее национальный гений, дают и, можно сказать, навязывают этой живописи ее сюжеты, ее типы, ее колорит. Таковы отдаленные подготовки, глубокие причины, общие условия, давшие пищу этим живым сокам, направившие эту растительность и произведшие окончательно ее расцвет. Теперь нам остается только изложить исторические обстоятельства, которых разнообразие и преемственность вызвали преемственные и разнообразные фазы столь великого процветания.
Отдел второй. Исторические эпохи
IПервая эпоха. — Фландрия в XIV столетии. — Энергия характеров. — Благосостояние городов. — Упадок аскетического и клерикального духа. — Великолепие и чувственность. — Бургундский двор и праздники в Лилле. — Потребность живописного. — Сходство и разности между Фландрией и Италией. — Сохранение во Фландрии религиозного и мистического чувства. — Соответствие между характерами искусства и характерами среды. — Прославление настоящей жизни и христианской религии. — Типы, рельефная передача, пейзаж, костюм, сюжеты, экспрессии и чувство, начиная с Хуберта ван Эйка до Квентина Матсиса.
В нидерландской живописи мы находим четыре отдельных периода и, как нарочно, каждому из них отвечает особый исторический период. Здесь, как и везде, искусство переводит жизнь на свой язык; талант и вкус живописца изменяются в одно и то же время и в одном и том же направлении с нравами и чувствами общества. Подобно тому как всякий геологический переворот приносит с собою свою особую флору и фауну, так точно и каждое крупное общественное и умственное изменение приносит с собою свои идеальные фигуры. В этом отношении наши художественные музеи подобны естественно-историческим, потому что создания воображения, точно так же как и живые формы, являются и произведениями, и представителями своей среды.
Первый период в искусстве продолжается около полутора столетий (1400—1530), начиная с Хуберта ван Эйка и до Квентина Матсиса. Ближайшею его причиной было также, пожалуй, Возрождение, т. е. широкое развитие благосостояния, богатства и ума. Здесь, как и в Италии, города зацвели рано и рано сделались почти свободными. Я говорил вам, что в XIII веке крепостничество было уничтожено во Фландрии и что гильдии для добычи соли, ’’для обработки болотистых земель” восходят еще к римской эпохе. Уже с VII и IX столетий Брюгге, Антверпен и Гент были ’’портами” или привилегированными рынками; там ведется уже оптовая торговля; жители отправляются на китовый лов; это складское место для юга и севера. Люди богатые, хорошо снабженные оружием, продовольствием, своими товариществами и своей деятельностью наученные предусмотрительности и предприимчивости, конечно, более способны оборониться, чем какие-нибудь рабы, разбросанные по открытым деревушкам. Их большие людные города, их узкие улицы, их влажные, пересеченные глубокими канавами луга — слишком неудобное поле битвы для баронской конницы[40]. Вот отчего феодальная сеть, столь плотная и тяжелогнетущая во всей остальной Европе, должна была пораспустить свои петли во Фландрии. Напрасно туземный граф призывает к себе на помощь французского короля, верховного своего владыку, напрасно выводит против городов всю свою бургундскую конницу. Побежденные под Монс-ан-Певелем, под Касселем, под Розбеком, Отеем, Гавром, Брустемом, Люттихом, они подымаются всегда снова и, переходя от восстания к восстанию, удерживают за собой лучшую часть своих вольностей, вплоть до государей из Австрийского дома. XVI столетие — геройская и трагическая вместе эпоха для Фландрии. У нее есть тогда пивовары, вроде Артевельдов, которые в одно и то же время трибуны, диктаторы, полководцы и обыкновенно кончают жизнь на поле битвы или под ножом убийц; междоусобие присоединяется там к войне внешней: дерется город с городом, один ремесленный цех с другим, человек с человеком; в течение одного года насчитывают в Генте до тысячи четырехсот убийств; энергия здесь так живуча, что выносит все бедствия и оказывается достаточной для всех усилий. Люди валятся десятками тысяч и умирают целыми грудами, не уступая ни на шаг. ”И не рассчитывайте на возврат, если не вернетесь с честью, — говорили жители Гента пяти тысячам охотников, выступавших с Филиппом Артевельдом, — как скоро мы услышим, что вы избиты и понесли поражение, то немедленно зажжем город и сами себя погубим”[41]. В 1384 году в округах Четырех Ремесел пленные отказывались от жизни, утверждая, что и по смерти кости их поднимутся на французов (покорителей того края). Спустя пятьдесят лет крестьяне около восставшего тогда Гента ’’предпочитали умирать, лишь бы не просить пощады, говоря, что они лучше лягут в честном бою мучениками за правое свое дело”. В этих шумных муравейниках обилие пищи и привычка к самодеятельности поддерживают храбрость, буйство, отвагу, даже дерзость — все крайности силы громадной и необузданной; под этими ткачами спрятаны живые люди, а где найдем живых людей, там есть надежда скоро найти и искусства.