Анатолий Луначарский - ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 1 (Искусство на Западе)
Гермес только что присел и сейчас вскочит. В его фигуре разлит покой и чувствуется предшествовавшее и последующее бурное стремление. Вы предугадываете до мелочей, как он встанет. И, глядя на его упругие тонкие члены, на стройные длинные ноги, нервную худобу торса и широкую грудь, вы с каким–то головокружением представляете себе, как низринется этот юноша о крылатых ступнях с высот Иды в зашумевший вокруг теплый воздух. И в то же время сколько глубокого покоя, сколько полного отдыха в его согнутой спине, в выражении его умного лица, уверенно озирающего распростершийся у ног гармоничный ландшафт очаровательных долин Эллады и темно–синее, серебряным кружевом пены обрамленное море. Как–то так сделано это, что вы чувствуете веяние горного ветра вокруг его висков, и яркие лучи солнца, и необъятную ширь.
Тот лее изысканный вкус виден и в бронзовых юношах–борцах, копии со скульптуры хорошей эпохи. Недаром Ипполит Тэн[99], сравнивая подобных же античных борцов со статуями атлетов такого новейшего подражателя классическому ваянию, как Канова, нашел, что эти последние напоминают, скорее, ломовых извозчиков, скинувших с себя платье и намеревающихся угостить друг друга здоровенными тумаками. В атлетах Геркуланума нет ничего преувеличенного, никакой вздутости мускулов и меньше всего — ожесточенности и звероподобия: это милые юноши, прекрасно и изящно сложенные, застывшие в оборонительной позиции, с напряжением следящие за движениями друг друга. Крайняя степень жизненности, потенциальной подвижности и здесь счастливо слита с необходимым, вполне мотивированным покоем.
Молящаяся девочка более архаична; вероятно, она относится к V веку. Замечательно, что у многих геркуланумских бронз, в том числе у этой девочки и только что упомянутых борцов, вставлены эмалевые глаза. Это придает странную жизнь их чертам, хотя это с точки зрения установившегося у нас критерия одноцветности статуй является как бы нарушением законов чистого вкуса. Но мы в этом отношении пошли гораздо дальше по пути абстрактного идеализирования форм, чем греки. До нас просто не дошли их статуи из слоновой кости, различных металлов и разноцветных камней, которые составляли, однако, славу классика среди классиков — Фидия. Теперь установлено уже, что не только архаические статуи разрисовывались с известным приближением к реальной окраске человеческого тела, но даже мраморы IV века и позднейших слегка и изящно расцвечивались несколькими тонами. Только время передало их нам в мертвенно–мраморной белизне, которую мы сделали основой нашей эстетики ваяния.
Возвращаюсь к молящейся девочке. Эта фигура положительно трогательная, идиллическая, что редко встречается в эллинской скульптуре. Она стоит, маленькая и стройная, перед своей богиней, вероятно Афродитой, подняла к ее высоко стоящему трону умоляющие глаза и обе красивые ручки. Во всей ее фигуре так много благоговения и страха божия, что вряд ли воспитанницы католических монахинь могут молиться с большим усердием. Но между молитвой воспитанниц католических монахинь и греческой отроковицы V века разница очень большая.
Переводчик отрывков Сафо, Менье, пишет об этой воспитательнице лесбосских девушек:
«В Митиленах молоденькие девушки собирались вокруг Сафо, чтобы поучиться у нее сложным ритмам эолийской поэзии, музыкальному аккомпанементу и мимическим танцам. Они образовывали хоры для пения и пляски, брали уроки дикции и хороших манер, словом, проникались всем тем, что могло увеличить их врожденную грацию и украсить разум и тело женщины. У эолийцев женщины получали широкое образование, они свободно выражали свои таланты, вкусы и стремления. В Митиленах, в храме Геры, ежегодно выдавались призы самым красивым из женщин. Итак, Сафо повиновалась духу своего века, окружая себя кортежем юных девушек и стараясь пробудить в них священный огонь любви и красоты. В своем городе она делала то, что позднее делал Сократ, уча Алкивиада, Хармида и Ксенофонта мудрости жизненной эвритмии. Что касается морали, царившей в этой семинарии очаровательных сладострастниц, то остережемся судить о ней с точки зрения нашей плоской нравственности. Самый крайний сексуализм расцветал здесь рядом с самым утонченным идеализмом».
Весьма возможно, что наша девочка шепчет одну из молитв Сафо: «Приди ко хмне, о Афродита, как в тот день, когда, склоня
слух к моей мольбе, ты вняла ей и покинула золотой дворец отца твоего, запрягла свою колесницу и спустилась. К темной земле с небесных высот несли тебя грациозные и подвижные ласточки, быстро вращая легкими крыльями в синеве эфира!»
Напротив, пьяный фавн принадлежит уже к позднейшей эпохе, не страшившейся реализма, не пугавшейся даже некоторого безобразия, если ценой его можно было добиться веселого смеха. Геркуланумский фавн, улыбающийся блаженной пьяной улыбкой и готовый уснуть, положив закружившуюся голову на мех с вином, — веселая и талантливая статуя, хотя, конечно, она не может сравниться со спящим пьяным фавном Мюнхенской глиптотеки. Там удивительная анатомия. До иллюзии правдиво сделанная свесившаяся, налившаяся кровью и онемевшая рука, глубокий сон, наложивший почти скорбную печать на лицо, придает статуе какую–то высшую значительность, навевает мысли о связи опьянения, самозабвения сна и смерти, о связи разгула со скорбью. Здесь — только безоблачная радость легкомысленного винопийцы, совершенно в духе бронз помпейских. Но те бронзы не велики, а этот фавн изображен в натуральную величину, что делает его как–то пустоватым благодаря несоответствию мелкого замысла и значительного труда, потраченного мастером.
Не меньшими шедеврами, чем бронзовые статуи, являются и бронзовые бюсты из той же Villa Suburbana.
Остановимся на четырех наиболее значительных: Веронике, Амазонке, Дорифоре и Дионисе–Платоне.
Чудная бронзовая голова, несколько больше чем в натуральную величину, издавна носит название головы Вероники, для чего, в сущности, очень мало оснований. Основания эти сводятся, по–видимому, во–первых, к тому, что голова относится, по некоторым признакам, к эллинистическому времени, весьма возможно — к эпохе Птолемеев. У царицы Вероники были, по преданию, роскошные волосы, которые она при тяжелых обстоятельствах жизни остригла и принесла в жертву богам. Александрийские придворные астрономы сделали своей царице самый высокий комплимент, а именно — объявили, что волосы ее отныне помешены на небе и горят там особым созвездием, тем, что называется у нас Стожары. Это название удержалось и до наших дней.
Нельзя сказать, чтобы великолепная женская голова, о которой мы говорим, была украшена такими уж ослепительно–прекрасными волосами. Тем не менее волосы эти, превосходно сделанные и положенные вокруг головы изящным венцом, бросаются в глаза, — вероятно, они и были причиной признания прелестной гречанки за царицу Веронику.
Гармония черт лица, богатой шеи, чистого абриса головы — непередаваема. Во всяком случае, это, несомненно, одна из самых красивых женских голов, какие только можно видеть а искусстве или жизни, какие только можно вообразить себе.
Тэн неоднократно отмечает, что спокойствие греческих идеальных лиц так глубоко, что кажется грустным. Это особенно заметно на геркуланумском бюсте. Трудно сказать; не вложил ли сам художник сознательно оттенок грустного выражения в свой шедевр? Весьма возможно, однако, что иллюзия тайной печали происходит частью от указанной Тэном причины, частью является результатом той грусти, которая обволакивает все прекрасное. Стендаль тонко подметил эту черту эстетического восхищения. Он и объяснил ее: прекрасное, по его словам, будит в человеке естественную тоску по законченной красоте во всем мире, во всей жизни, чего нет и что кажется невозможным.
Когда дело идет о лицах, по всей вероятности, действительно живших и столь необыкновенно прекрасных, то не чувствуется ли одновременно неясная печаль о том, что их нет больше, что смерть похитила их? Не желание ли это, едва выраженное— и бессознательное, конечно, — чтобы они жили, двигались, были счастливы и дарили счастье?
Египтяне не ограничивались тем, что бальзамировали тела, считая их естественным жилищем бессмертных душ. Предвидя, что мумия может разрушиться, зная, что она одна, они высекали из камня десятки статуй, полных возможно большего сходства с данным лицом, но изображающих его в расцвете зрелости, полагая, что душа в крайнем случае найдет убежище в этой родной для нее каменной форме. Фантастический портрет у Гоголя— в сущности, реальность; конечно, каждый портрет и каждая статуя хранят отблеск жизни давно усопших лиц. Вот почему, быть может, перед портретными статуями прекрасных людей мы чувствуем себя немножко так же, как если бы стояли у их свежей могилы или перед их мумией.