Александр Брагинский - Жерар Депардье. Чрезмерный человек
…Неофициальный брак Жерара Депардье с Кароль Буке продолжался почти десять лет. А потом… Когда Депардье спрашивали, почему он один появляется на всяких сборищах, он отмахивался: «Кароль занята. Снимается в Италии», но однажды прямо брякнул журналисту: «Я ее уважаю. Но видеть не могу». Наверное, потому что в жизни престарелого мачо появилась молоденькая манекенщица Климентина Игу. С ней Депардье сразу попал в переделку в Венеции, где прогуливался по рынку Сан-Лоренцо. Фотографы папарацци беззастенчиво щелкали парочку, но он долго не обращал на них внимания. Только один из них Дарио Орландо, видимо, самый наглый и навязчивый, вызвал у него гнев. Депардье отвел его в сторону и довольно сильно поколотил. После чего незадачливый репортер оказался в клинике и даже вынужден был на неделю взять бюллетень. Разумеется, Жерару пришлось заплатить огромные деньги за нанесенный моральный и физический ущерб.
Вот такой он со своим темпераментом и импульсивными поступками: пускает в ход свои кулачищи, а потом сам жалеет об этом…
Жерар Депардье
Украденные письма
Перевод А. Брагинского
ЛилеттеМоя дорогая мать! Именно так: «дорогая мать!» Вероятно, ты удивлена, моя Лилетта. Я ведь еще никогда подобным образом не обращался к тебе. Возможно, ты специально старалась поместить меня в вечернюю школу, чтобы я смог однажды прислать тебе длинное письмо, начинающееся словами: «Моя дорогая мать!»
Ты наверняка ломаешь голову, с чего это я вдруг решил тебе написать? У нас в семье не было обыкновения делать признания, славословить попусту. В нашем бараке в Шатору, в нашей пещере, скорее, царили законы молчания. Впрочем, молчания довольно бурного. Вопли оттуда доносились постоянно. Еще не научившись говорить, я уже умел орать. Вспоминая вас сегодня, я слышу одни крики. Самые разные – радости, гнева, страдания.
Сначала мне хочется сделать тебе странное признание. Я всегда считал, что ты похожа на корову. Не сердись: быть коровой – прекрасно. Корова – это молоко, мясо, кровь… В моих глазах это главным образом неподвижность, теплая и успокаивающая инертность, своеобразный фатализм. Вот я и думаю о тебе. О твоей кротости, твоем упорстве. В твоей жизни все случилось так быстро. После того как уже в двадцать лет ты вышла замуж, дети стали выскакивать из твоего чрева, словно с конвейера, как мячики для игры в настольный теннис! Пораженная, оцепеневшая, ты никак не реагировала. Слава Богу, к помощи вязальной спицы, в твои времена заменявшей противозачаточную пилюлю, не пришлось прибегнуть, хотя мне и сейчас случается, проснувшись ночью, ощупывать голову, дабы убедиться, что на ней нет шрамов… Впрочем, хватит об этом, а не то ты еще подумаешь, что меня снова заносит… Так или иначе, я навсегда запомнил твой живот, занимавший главное место в нашей тесной квартире. В ее комнатах этот живот буквально царствовал. Мне даже казалось, что он надо мной насмехался. Поэтому иногда хотелось наброситься на него с тумаками. Хотелось кричать: «Воздуха! Я задыхаюсь!»…
Поистине ты постоянно была на сносях. У тебя едва хватало времени на роды! Роды превращались в праздники. В семейные торжества, в некую тайную церемонию. Кровь, которую ты теряла, была кровью любви, в которой ты не смела нам признаться. То была прекрасная, лишенная боли кровь. И, представь себе, отец понимал это. Даже слишком хорошо понимал. Надо было видеть, с каким тщанием описывал он твои первые схватки в соседнем бистро, стремясь утопить свой страх, свое целомудрие в вине. Вы наплодили шестерых детей, ибо не умели как-то иначе сказать друг другу: «Я тебя люблю». Вы напоминали двух бродяг, лежащих рядом в крови, но не прекращающих кричать и осыпать друг друга проклятиями. Вас связывала какая-то животная ненависть, ибо ваша любовь являла собой великую силу, которая… как бы это сказать?.. постоянно сталкивала вас. Именно так: полные страсти, вы сталкивались друг с другом.
Никто не требовал от отца, чтобы он присутствовал при родах. Он и так был напуган, бледен, когда, разверзнув свой неприлично огромный живот, ты провозглашала ему свое: «Я люблю тебя». Я же сидел до конца, наблюдая за происходящим холодно и внимательно. Мне было семь-восемь лет, но меня уже никто не принимал за ребенка. Я был похож на рано созревшее и сверхчувствительное чудовище. Я знал, что вы меня даже немного побаиваетесь. Опасаетесь моей молодой силы и в особенности моих сновидений.
Нередко я просыпался среди ночи, весь в поту, уверенный, что в мое горло вцепилась огромная крыса и стоит только пошевелиться, как она укусит меня, и я тихо помру, обливаясь кровью. И мог лежать неподвижно, еле дыша, часами ожидая, когда исчезнет это страшное видение.
Однажды я увидел, как грязная дверь в мою комнату медленно отворилась и в нее в полной темноте, вся в отрепьях, вошла цыганка. Задрав юбки, она начала оправляться в горшок, а затем, громко хлюпая, стала пить воду из кувшина на столе. Напившись, она пристально взглянула на меня и безмолвно удалилась. Понадобилось время, чтобы я пришел в себя и заорал, зовя вас. Но на этот раз вы убедились, что мне ничего не пригрезилось: кувшин был пуст.
А помнишь ли ты, моя Лилетта, Филиппа Додона? Был первый день Пасхи. Мы вместе отправились на рынок. Как послушный бычок, я повсюду следовал за тобой. Мы поехали на велосипеде. Я пристроился сзади. Едва я закрываю глаза, как тотчас передо мной возникает женщина на велосипеде и прижавшийся к ее заднице мальчишка.
Однако вернемся к Додону. В булочной ты купила мне пасхальные яйца. Великолепные пасхальные яйца, которые аккуратно уложила в сумку. Мы вернулись домой. На кухне, рассеянно слушая радио, сидел какой-то тип. Это был Филипп Додон. Долгое время меня занимал вопрос, не спишь ли ты с ним? Я как-то инстинктивно невзлюбил его. Не трогаясь с места, он выхватил у тебя сумку, увидел пасхальные яйца и, болтая о погоде, начал их сперва ощупывать, а затем глотать одно за другим. Ты же, моя Лилетта, молчала. Я смотрел на тебя, а ты молчала. Сам я был не в силах ему помешать: ненависть будто парализовала меня. Я словно потерял слух, это походило на немое кино. Тогда я был ему под подбородок. Это его и спасло. Спустя лет пять мы как-то столкнулись на улице Шатору. Мне было 13 лет. Но ручища насильника и угрожающий нос делали меня старше. Ткнув в него пальцем, я заорал: «Филипп Додон!» Он перепугался, не узнав меня. Подняв его на воздух и прижав к стене, я стал давить его горло, полный решимости вытряхнуть из него мои пасхальные яйца. «Так ты не узнаешь меня? Я – Жерар. А про пасхальные яйца ты забыл?» Тут, понятное дело, он все вспомнил и стал извиняться. К счастью, я был не один: мой приятель помешал мне совершить глупость. Проклятые пасхальные яйца едва не разбили мою будущую актерскую карьеру.
Ко всему прочему, этот Филипп Додон был психом. Разгуливая с пистолетом, он направлял его на детей, интересуясь, не боятся ли они смерти?
Подчас ты сердила меня, моя Лилетта, тем, что вечно отмалчивалась, позволяла себя обманывать. Но вы с Деде готовы были скорее умереть с голода, чем попросить о помощи. Вы предпочитали оставаться невидимками. Мы походили на какое-то племя индейцев, забившихся в пещеру, чтобы однажды исчезнуть с лица земли. В отличие от всяких прохиндеев с их холодильниками и оравами детей, вы не желали привлекать к себе внимание. Если вам не приносили в конце месяца пособие, вы отправлялись за ним сами. Такая жизнь начинала иногда действовать тебе на нервы, моя Лилетта. С воплями, с Деде, с вашей таинственной и молчаливой любовью. Она становилась тебе невмоготу. Ты больше не хотела терять кровь и молодость. Наблюдая, как я путаюсь у тебя в ногах, ты однажды сказала, что, не появись у тебя третий ребенок, ты бы давно сбежала куда глаза глядят, отправилась бы путешествовать. Этим третьим был я. Когда я смылся из дома, я тем самым как бы воплотил твои давние несбывшиеся мечты. Я уехал вместо тебя, ради тебя…
Во время твоих шестых, последних по счету, родов праздник едва не обернулся драмой. У тебя началось ужасное кровотечение. Вся кровать была в крови. Ты тонула в ней. В твоем взгляде читались ненависть, страх, смерть. Ты была на грани сил. Это походило на побоище. В какой-то момент я вспомнил глаза лошади, которую ведут на бойню. Ребенком я часто бывал на бойне. Подвешенная к крюку на потолке, лошадь догадывается, что ей каюк. И тогда она пускается в последний галоп, танцуя похоронный вальс. Я вспоминал это, в бессилии наблюдая за тобой, как ты страдаешь от пытки. Позвали врача. Предупредили отца, что в доме не все ладно. Он подумал, что у нас пожар и примчался на пожарной машине, а затем по лестнице взобрался через окно в спальню. Что было дальше – не помню. Ужасный страх Деде, мертвенная бледность на твоем лице после того, как все было кончено и врач успокоил нас.
В твоем молчании, моя Лилетта, в твоем самоотречении чувствовалась безмерная любовь к нам. Будь я посмелее, я бы назвал твою любовь поэтической. В отличие от южанок, ты не обрушивала на мою голову свою нежность, говоря: «Я все отдаю тебе, сын мой! Бери, бери, сын мой, это тебе!» Нет. Между нами всегда сохранялась дистанция, оставлявшая в неприкосновенности чувство собственного достоинства. Двадцати лет от роду ты всем пожертвовала ради нас. А ведь твой шарм я мог бы сравнить только с шармом Катрин Денев. Сама того не замечая, ты превратилась в крольчиху. Все, что ты дала мне, ты дала незаметно. Стараясь до изнеможения, до смерти.