Ираклий Андроников - К музыке
В 1937 году Игорю Александровичу поручено было создать Государственный ансамбль народного танца СССР — первый в мире ансамбль подобного рода. И одна за другой стали появляться программы, где русскую пляску сменял украинский гопак, где мчался степной джигит, слившийся с воображаемым конем, и грузин в чохе с кинжалом на поясе парил над сценой, подобно орлу. В танцевальных созданиях Моисеева каждый народ говорит на своем языке, у каждого своя ритмика и своя пластика, своя манера, своя координация, свой неповторимый национальный дух. Не копию видим мы, а волшебное преображение народного танца, из которого взято все лучшее. И притом усилено, возведено в новую степень поэзии! Подобно великим поэтам, преображающим народные сказки, он возвращает народу танец в новой очищенной красоте. При этом все его творчество глубоко современно. Сквозь сознание художника умного, смелого, острого преломлена в его танцах история. Мы видели скоморохов Древней Руси, воскресную дореволюционную сценку, полную тонкой насмешки, чеховской гуманной иронии, когда осмеянный не лишается человеческих черт. И все вы, конечно, помните «Партизан» — краткую, но великую сцену, где героика, патетика, лирика, эпос, история, современность сливаются воедино! Партизаны какой войны? Гражданской? Отечественной? Ни той, ни другой. Это высокое обобщение. Это хореографическая песнь о людях, защищающих завоевания революции. Это шедевр советской хореографии, поражающий не только нас и наших друзей, но даже и недругов наших. Создания Моисеева могут вызывать радостный смех, но и способны исторгать слезы!
Как остро чувствует он социальную природу каждого танца! Как умеет показать в нем не только характер народа, но и отдельный характер, взаимоотношения, судьбу! И артисты ансамбля не только танцуют, но с великолепной психологической достоверностью воссоздают образы людей разных наций и разных эпох. Вот почему я назвал Моисеева драматургом и режиссером, а ансамбль его хочу назвать замечательным современным театром, который средствами танцев говорит на всех языках мира.
Сила этого театра в его нерасторжимом родстве с поэзией народного танца, в его удивительном оптимизме, народности — не декларативной, не этнографической, а духовной.
Уверен, что если бы художники, такие различные, как, скажем, Станиславский, Мейерхольд, Вахтангов, Таиров, побывали на концерте Ансамбля народного танца СССР, то, творчески несогласные между собой, они все согласились бы на том, что это прекрасно!
То, что сделал Моисеев с 1937 года, — это своего рода танцевальная энциклопедия народной жизни. Такого никогда еще не было. А сколько ансамблей народного танца родилось под влиянием моисеевского — коллективов ныне тоже прославленных и получивших мировую известность! Возникли ансамбли в наших республиках, в социалистических странах, итальянцы подымают фольклор с помощью Моисеева. И по-прежнему отовсюду идут письма и просьбы: помочь, научить, направить… И куда бы, в какую бы страну ни приехал ансамбль, Моисеев всматривается, как танцуют в этой стране, запоминает, разучивает и, помогая другим, творчески обогащается сам, — волшебный глаз, волшебное ухо, цепкая память, молодой дух и ум.
В одной из своих статей Моисеев привел как-то изречение Гёте: «Наполняйте ваш ум и сердце, как бы они ни были обширны, идеями и чувствами вашего века, и художественное произведение не замедлит явиться!»
Я отнесу эти слова к самому Моисееву: его ум и сердце полны величайших идей и величайших чувств нашего века. Вот почему произведения прекрасные, произведения глубоко современные неистощимо рождаются у него одно за другим!
УЛАНОВА
Она не исполняла прекрасно-бравурных партий. Не поражала зал блистательной техникой. Не покоряла его властным движением и всепобеждающим взором: тут были другие сверкающие таланты, другие, прославленные на весь мир балерины, восхищавшие целые поколения.
Может быть, это покажется странным, но к Улановой — одной из величайших балерин за всю историю хореографического искусства слово «балерина» не очень идет. Уланова в танце — поэт. И как у поэта великого, у нее свой поэтический стиль и свой мир. И в каждом созданном ею образе — собственный непостижимо прекрасный образ: воплощение покоя, серьезности, скромности, ясности, чистоты, той гармонии и того совершенства, которые пленяют нас в полотнах величайших художников Возрождения. Опущенный долу взгляд, тихий мир чела, девическая нежность, незащищенность. И до времени скрытое высокое чувство, ради которого она готова каждый раз пожертвовать собой, умереть, стать воспоминанием, стать музыкой. И притом — поразительная свобода на сцене, естественность, высокая простота! Удивительная сосредоточенность, которая всегда заставляла нас верить, что нет иной жизни, чем та, которой живет она, нет зала, нет публики — есть только мир, который окружает ее. Глубокой искренностью покоряла она, бесстрашием таланта, верой в реальность образа, ею творимого. И, конечно, удивительной техникой. Только мы не знали об этом, не замечали ее высокого мастерства. Все свершалось легко и как бы само собою.
Да, спектакль с Улановой — это театр. И это — балет. Но и еще что-то, что бывает, когда на глазах твоих происходит чудо преображения, когда забываешь оценивать, сравнивать, а сидишь, молчаливый, пораженный до грусти совершенством творения, когда раздумья о жизни и о прекрасном хлынут в душу твою и возвысят тебя над собою самим. И не хочется говорить, потому что слову не выразить этого.
Никто не спрашивал, как она танцевала. Спрашивали: «Уланову видел?» Пожалуй, не ошибусь, если скажу, что танец был для нее всегда только средством и никогда не был целью творенья: истинная сфера ее искусства — трагедия, выраженная средствами танца и поэтического движенья.
Когда мы говорим по прошествии времени о малом поэте, мы говорим: «он писал». Но о Пушкине — «пишет»! Искусство высокое не проходит. Даже и то, которое нельзя зафиксировать и передать поколеньям вполне. Оно живет все равно — живет в благодарных воспоминаньях, в традициях мастера, в том, что творческий подвиг его становится навсегда вершиной искусства и мерилом искусства. Прекрасного, как Уланова, которой никогда не быть в прошлом, но всегда — в настоящем и в будущем!
ВСПОМИНАЮ ОБУХОВУ
Вспоминать Надежду Андреевну Обухову?! Но можно ли вспоминать, когда помнишь ее всегда? И даже не помнишь, а существуешь с чувством, что она была, есть и будет, что искусство ее не пройдет никогда. И чем дальше отодвигается время — тем все большим кажется это явление: Обухова. Ибо она великая певица нашего времени, а, следовательно, принадлежит и будущему.
Сохранились записи ее голоса — пусть малой части того, что она пела, но сохранились. Слышим мы этот голос, услышат и грядущие поколения. Так надо ли пытаться передать ее пение словами, коли его можно послушать?
Но так уж устроен человек, что хочется ему поговорить о том, что дорого ему, без чего он не может жить, хочется разделить восторг свой с другими, сказать, что для него значит голос Обуховой, каждое дыханье ее, каждое, произнесенное ею слово в арии или романсе. И раз так устроен человек — возьму и попробую.
Когда я еще не так давно читал книги, письма, воспоминания людей XIX столетия, их рассказы про слезы восторга, которые они проливали при звуках песни, эти слезы казались мне преувеличениями художественного характера или же данью времени, воспитанию. Я понимал, что можно прослезиться в театре, переживая трагическую коллизию; можно прослезиться в балете — на «Жизели» с Улановой. Но прослезиться от романса, от песни… Мне казалось, что описанное в тургеневском рассказе «Певцы» или слезы, исторгавшиеся при исполнении цыганских романсов, — все это отошло в прошлое. Что ж! Удивительного тут нет: меняются представления, вкусы, меняются человеческие реакции.
Нет, я ошибся! Когда Обухова пела в зале Всероссийского театрального общества — это было в 1956 году — пела «Не пробуждай воспоминанья минувших дней, минувших дней», стояла на сцене свободная, вдохновенная, строго-простая, взволнованная и внешне спокойная, я, почувствовав, что в глаза кольнуло что-то горячее, промокнул пальцем край века и, украдкой, чтоб посмотреть, не заметил ли кто-нибудь моей слабости (я сидел в первом ряду) обернулся — я увидел: весь зал прослезился. И сидели все с такими прекрасными просветленными лицами, что стало ясно: ничто никуда не ушло. Всё в нас, если есть та степень совершенства в искусстве, когда не пение одно, не голос, не манера исполнения, не артистизм, а нечто большее, — когда и пение, и личность, и судьба, и характер, натура, искусство, вера в него и готовность к свершению подвига во имя него, полное сосредоточение всех сил души, без остатка, священнодействование в душе, простота, величайшее бескорыстие, любовь к тому, о чем поешь, и к тому, кто создал, и к тому, кто тебя слушает, чувство величайшей самоотдачи, самосожжения в пении, отрешенность от всего временного, житейского, преданность величию минуты, которые потрясают не только слушателей, но и ее самое — певицу — вот, что открылось тогда, в том концерте, и в тех, когда она пела незадолго до смерти в квартире А. В. Неждановой, и в Большом зале консерватории, и в Зале Дома писателей, и в дни войны в редакции «Комсомольской правды», и в спектаклях Большого театра, — во всех решительно залах, где Надежда Андреевна пела одна и % пела вместе с другими, и в общих концертах, и сама собою, и в образах…