Михаил Герман - Антуан Ватто
Если взглянуть на судьбу Ватто непредвзятым взглядом, становится ясным: только годы его юности могли казаться современникам трудными. А у Жилло, у Одрана, у Сируа, не говоря уже о Кроза, — какие он испытывал страдания?
Ведь обычно к нему относились тепло и терпеливо, ценя его талант; старались не замечать его — по тем временам — прямую невежливость. Заказов у него было больше, чем мог он желать, деньги он не ценил и не вел им счета. Почти всегда он делал только то, что хотел, почти все им написанное у него покупали. Более того, люди, которых он бросал без видимой причины, не держали на него зла, как, например, Сируа. В записках современников мы не встречаем и намека на то, что у него были враги, даже о завистниках ничего не говорится.
Исследователи, как и первые биографы Ватто, ссылаются на его болезнь, одиночество, на отсутствие каких бы то ни было романтических, или если и не очень романтических, но все же украшающих жизнь ситуаций. Конечно, это неутешительная участь, но есть ли это основание говорить о «жестоких страданиях». Может быть, все же речь идет о страданиях внутренних, которым в ту пору еще не умели находить объяснений и самые тонкие литераторы. Чтобы понять Ватто, нужен был бы Стерн, а он еще и не родился в те годы. Сезанн мучился, стараясь «реализовать свои ощущения», слова уже цитированные — и не случайно — на этих страницах, не то же ли самое происходило с Ватто, постоянно недовольным собственными работами, но не способным понять, что он ищет; ведь он чертовски опередил свое время, он мог мучиться, не находя адекватных своим ощущениям не столько сюжетов, сколько средств.
Всегда есть охотники приписывать современные комплексы людям ушедших столетий; и, как оружие против этой «агрессивной модернизации», у науки появилась обоснованная осторожность: ни в коем случае не наделять людей прошлого сложными и противоречивыми качествами и мучительными сомнениями двадцатого века. Но ведь неоткрытое существует и до того, как его покажет и объяснит искусство или наука; электрические разряды бушевали в тучах независимо от размышлений людей об электричестве. В истории искусства нам известны личности поразительной и труднообъяснимой сложности — Леонардо да Винчи лучший, но не единственный тому пример. А где найдем мы в истории искусства аналог Ватто, художнику, что был антиподом темам и настроению своих картин. Строгий ум Пуссена и возвышенная логика его картин, страсти и страдания Рембрандта, которыми он наделял и своих героев, светский блеск не только кисти ван Дейка, но и светские успехи его самого, якобинство Давида и свободолюбивые идеи его живописи, невиданные страдания и радости Гойи, столь созвучные его холстам и офортам, — конечно, это нельзя назвать правилом, но разве в этой близости судеб и характеров, с одной стороны, и искусства — с другой, не прослеживается определенная логика? А ежели мы станем искать мастеров, чей нрав противоречил их искусству, то прежде всего вспомним Рубенса (любимого мастера Ватто), чья вакхически великолепная, плотская и сияющая живопись так отличалась от его сдержанного нрава, скромных привычек, от его внутренней постоянной сосредоточенности. Правда, у Рубенса не было разлада с миром, он был счастлив работой, любовью, детьми, друзьями, путешествиями. Это объяснимо, он был подготовлен к восприятию светской жизни образованием и воспитанием; а главное, его творчество было неотделимо от последнего всплеска фламандского процветания в искусствах, науках, политике и торговле. У Ватто же ничего этого не было. Если он испытывал сомнения, неясную тревогу — все то, о чем справедливо и многократно говорят, размышляя об его искусстве, то он мог опираться лишь на интуицию. Он был, как пишут, человеком разумным, склонным к чтению и размышлению, но, конечно же, он не обладал тем могучим разумом, что способен с пронзительной отчетливостью различить скрытые пока от остальных смертных грозные исторические сдвиги, что способен прозревать будущие социальные потрясения и безошибочно анализировать сегодняшнюю несправедливость.
Можем ли мы отказаться от предположения, что Ватто — это одна из тех трагических фигур в истории культуры, которые, не будучи в состоянии понять источник своей неудовлетворенности, вкладывали невольную горечь в вовсе не печальные сюжеты. Можем ли мы утверждать, что мизантропия Ватто — следствие не только болезни, трудного нрава, но и разлада с жизнью, которой он не мог не любоваться, но искусственность и однообразие, и обреченность которой ощущал. Он был одинок в своем ясновидении, которое не мог объяснить и самому себе, он бежал к своим картинам и от других, и от самого себя — лишь кисть давала выход всему тому, что он не умел объяснить словами. Возможно ведь, что он и сам жестоко корил себя, не в силах понять мучительной сложности дарованной ему судьбы.
Он умел любоваться людьми — это видно в его картинах. Он умел любить друзей, но, судя по всему, не слишком хорошо умел это выражать. Во всех жизнеописаниях Ватто царит некоторое недоумение; внимательно в них вчитавшись, можно заметить, что авторы стараются говорить о годах его зрелости как о цепи тягостных испытаний, желая, видимо, оправдать то, что в глазах здравомыслящих людей воспринималось постыдной неблагодарностью.
На этих страницах нет желания убедить читателя в возможности однозначного решения только что высказанных предположений. Во-первых, к ним не раз придется возвращаться, во-вторых, и сам Ватто вряд ли знал о себе правду. Важно лишь, чтобы сомнения и готовность к неожиданностям не покидали нас и в дальнейшем путешествии во времени, вслед за течением жизни Антуана Ватто.
Теперь же он скрылся от глаз большинства знавших его людей и, следовательно, от глаз биографа. Известно лишь, что вместе с художником Влейгельсом он поселился в доме состоятельного чиновника месье Ле Брена, приходившегося родным племянником Шарлю Ле Брену, знаменитому некогда придворному живописцу. Это произошло либо в 1718, либо в 1719 году. Мы не знаем никаких фактов жизни Ватто со времени его принятия в Академию до его путешествия в Лондон в 1720 году. Есть картины, которые с известной уверенностью можно датировать этими годами, о них речь впереди. И есть текущая вокруг Ватто жизнь, известная нам хоть и не до конца, но все же лучше, чем жизнь самого художника.
ОТСТУПЛЕНИЕ: О ВРЕМЕНАХ И НРАВАХ
Итак — год 1717-й. Ватто еще живет у Кроза, пишет «Паломничество на остров Кифера», получает звание академика. Идет третий год регентства, и уже не только самые проницательные умы начинают различать, как поверхностны перемены. Надо отдать этим переменам должное, они были сервированы с умением и с любовью к делу: Филипп Орлеанский хотел и умел нравиться. Между тем, когда юный поэт Аруэ, столь известный впоследствии под именем Вольтера, написал эпиграмму против регента, незамедлительно последовало изгнание. Полагая, однако, что литературный вкус герцога и его легкий нрав послужат залогом снисходительности, Франсуа Аруэ явился в Париж, чтобы предложить Французскому театру трагедию «Эдип». Как раз в это время герцог приказал вдвое сократить число лошадей в королевских (отнюдь не в своих) конюшнях из соображений государственной экономии. И тут же по Парижу полетела будто бы сказанная Аруэ фраза: «Было бы куда лучше наполовину сократить число ослов, которые окружают его величество». Вольтер оказался в Бастилии, хотя, говорят, регент оценил острословие молодого литератора. Разумеется, поддерживался слух, что виновником заключения Аруэ в Бастилию был не сам добродушный и снисходительный регент, но всесильный аббат Дюбуа, воспитатель герцога, получавший в пору регентства один государственный пост за другим и ставший практически правителем страны. Деля со своим воспитанником и повелителем власть, он успевал едва ли не наравне с ним участвовать в самых низменных оргиях.
«Среди своего разгула и своих шутовских выходок человек этот всегда сохранял некоторого рода серьезную извращенность, и можно было бы сказать, что в потемках его души ум постоянно бодрствует».
Луи БланИменно Дюбуа направлял постыдные заигрывания с Англией, скрываемые даже от двора, именно он брал на себя небрежные жестокости вроде ареста Вольтера. Регент полностью находился у него в подчинении, искренне, впрочем, полагая, что дела обстоят наоборот.
«Je suis du bois dont on fait les cuistres,Et cuistre je fus autrefois;Mais à présent je suis du boisDont on fait les ministres.
Je ne trouve pas étonnantQue l’on fasse un ministre,Et même un prélat important,D’un maq……, d’un cuistre.
Rien ne me surprend en cela:Et ne sait-on pas commeDe son cheval, CaligulaFit un consul à Rome?» [33]
Анонимная эпиграмма на аббата ДюбуаКогда молодого вольнодумца Аруэ отправляли в Бастилию регент или аббат, чьи дела уже ни для кого не были тайной, не нужно было особой проницательности, чтобы видеть постыдность ситуации. Свобода нравов, сначала казавшаяся хотя бы менее скучной, чем прежнее ханжество Версаля, вскоре обернулась просто убожеством.