Людмила Правоверова - Павел Филонов: реальность и мифы
О том, как я волновалась, писать не буду. Да не только я, Женечка так волновалась, что решительно сказала — одну меня она не отпустит. Кстати, они были знакомы.
17 февраля я поехала к нему с Женей. Он остался верен себе и «не заметил» Женю. А у дверей стояли мы обе. Впустил только меня. Картины были приготовлены. Ни упреков, ни сожаления сказано не было, разговор был о неудобствах ватмана (это все, что я смогла достать для упаковки картин), о том, как лучше завернуть, извинился, что у него нет папки. Я не раздевалась, сделать этого мне не предложили. Когда я уходила, осторожно держа в руках плохо упакованный пакет, уже в передней, смежной с комнатой, где все это происходило, он сказал: «Евдокия Николаевна, вы, кажется, привезли мне деньги?» Деньги! Они все время были у меня в муфте, а я совершенно забыла о них! Это было просто ужасно! Тут же, с большими извинениями, я дала ему пакетик в банковской упаковке. Я так боялась, как передать их в ином виде, — чтобы не пришлось пересчитывать деньги ему или мне. Он молча взял и положил их тут же в прихожей на какую-то полочку.
Чего это все мне стоило! В этот день я не могла даже быть на выставке, хотя меня там ждали. Женечка, когда я спустилась к ней с четвертого этажа, неся перед собою пакет с картинами, расплакалась, так волновалась она, ожидая моего появления.
А сейчас я счастлива — то, что так долго мучило меня, осталось позади. Картины вернулись домой. Глядя на них, я подумала и поняла, как же велико было наше желание иметь его монографию, если мы так широко, так щедро оплатили его будущий труд!
Как я жалею, что ничего не смогу написать о расколе среди учеников брата. Время и война не оставили свидетелей. Из тех, кого я знаю, остались Т. Н. Глебова, Кондратьев[364], Гурвич, Кибрик. На объективность двух последних рассчитывать нельзя. Гурвич говорил мне, что будет писать о брате и о расколе. Но он и Кибрик, как говорят, были инициаторами раскола. Кроме того, он очень нетерпим, как я уже писала. Трудно рассчитывать на объективность его воспоминаний. Кибрик, который <…> после раскола пытался вернуться к брату, сделав несколько безуспешных попыток договориться о возвращении, пришел к нам и просил мужа, зная их хорошие отношения, договориться о том, что он, Кибрик, хочет работать с братом вновь. Муж отказался, сказав: «Если П[авел] Николаевич] решил, то решения своего не изменит». После этой неудачи Кибрик стал нечестно, нехорошо, даже в печати, говорить о брате, точнее, о своей учебе у Филонова[365]. Но когда А. И. Рощин, искусствовед, писавший статью о брате в сборнике «Подвиг века», был в Москве у Кибрика, тогда уже академик говорил совершенно иначе.
О расколе честно, правдиво, объективно мог бы написать его верный ученик М. П. Цыбасов[366], но его уже нет в живых. Одна моя надежда на П. М. Кондратьева, но <…> он болен, <…> и сможет ли он в таких условиях написать, что знает о расколе, — трудно сказать.
Теперь уже точно не вспомню когда, но не меньше года, звонил и приходил Г.М.Б., уговаривая «уступить» ему какую я захочу работу для его коллекции. «У меня картину Филонова будут смотреть, а кто видит у вас?» Уговаривая, он договорился до того, что однажды сказал мне: «Вы делаете то же черное дело, не продавая картины, как и те, кто не показывает их».
Вопрос, продавать или не продавать, все время волновал нас. Брат, как я уже сказала, не продавал, но у него была надежда, а у меня, увы, ее нет. Что будет после меня, что сделает с ними Музей? В то же время мы думали о том, что необходимо поставить памятник на могиле брата, т. к. когда хоронили его, в 1941 г., записей в книге не делали. Да к тому же изголовье, поставленное нами по возвращении из эвакуации, зимой засыпало снегом, а летом цветы мешали прочитать надпись, и мы решили расстаться с одной картиной. Но с какой? В то время нам и посоветоваться было не с кем. Его картин мы не хотели трогать, оставалось что-либо из моих. Из «моих» потому, что сестра не ценила работы брата и со свойственной ей прямотой не раз говорила ему свое мнение. Поэтому я и пишу мои, а не наши, но это для точности.
Итак, что же отдать? Не знаю, почему выбор наш остановился на «Поклонении волхвов». И в тот же день, когда он унес эту картину, — я пришла в ужас от того, что же я сделала! Отдавая не «его» картину, не учла, что «свое» мы отдали… Состояние это и время не смягчило. Как посмотрю на то место, где она висела, теперь пустое, опять ужас охватит меня. Что я сделала? Сестра тоже была огорчена, но не так, к счастью. Если я скажу, что и сейчас я не могу спокойно подумать об этой «продаже» — я скажу честно. <…> Я позвонила и сказала, что хочу поговорить с ним о возвращении картины, а взамен дам что-то другое. Возникла пауза, потом он сказал, что подумает и позвонит мне.
С большим волнением я стала ждать ответ. Прошло две недели — звонка не было. Наступила третья неделя ожидания. И вдруг звонит ученик брата Лесов и говорит, знаю ли я, что Б. умер. Скоропостижно! Какой это был для меня удар! Пока он был жив, жила надежда получить картину, с его смертью пропало все. И не с кем было поделиться горем — сестры уже не было…
Только в Новосибирске от Макаренко я узнала, что «Поклонение волхвов» стало причиной открытия выставки в Академгородке, а затем в Москве и ЛОСХе. Макаренко увидел у Б. принадлежавшую ему картину Филонова, узнал о существовании этого художника, заинтересовался. На его вопрос, где можно видеть картины Филонова, Б. сказал, что их можно видеть только у сестер его, но это такие церберы, что никого не пускают к себе и картины брата никому не показывают.
Для чего он это сказал? Макаренко, не поверив, к счастью, позвонил, пришел, и в результате нашей встречи в августе в Академгородке состоялась выставка нашего брата.
Как я уже говорила, в 1967 г. в Академгородке Новосибирска была организована выставка Филонова. В это же время там жил поэт Андрей Вознесенский. Узнала об этом почти накануне отъезда; ни поговорить, ни познакомиться не пришлось.
В конце октября мне принесли Литерат[урную] газету, где я нашла новую поэму А. Вознесенского «Зарёв». «Зарёв» — старославянское название августа, месяца осеннего рева зверей. Каково же было мое удивление и радость, когда я увидела, что один Зарёв посвящен брату. <…>
Зарёв Павлу Филонову Председателю исполкома военно-революционного Комитета Придунайского края, художнику, другу МаяковскогоС ликом иконно-белым,В тужурочке вороненой,Дай мнеВысшую меру,комиссар Филонов.Высшую меру жизни,Высшую меру голоса,Высокую, как над жижей,Речь вечевого колокола!Был ветр над Россией бешеный.Над взгорьями городовКрутило тела повешенных,Как стрелки гигантских часов!А ты по-матросски свойскиКак шубу с плеча лесов,Небрежно швырялПодвойскомуЗнамена царевых полков!На столике чище мелаТрефовые телефоны.Дай мне высшую меру,Комиссар Филонов.Сегодня в НовосибирскеКристального сентябряДоклад о тебе бисируютСтуденты и слесаря.Суровые пуловерыУгольны и лимонны.Дай им высшую веру,Филонов!Дерматиновый обывательСквозь пуп, как в дверной глазок,Выглядывал: открывать ильНадежнее на засов!Художник вишневоглазыйЛеса писал сквозь прищур,Как проволочные каркасыНе бывших еще скульптур.Входила зима усмейно.В душе есть свои сезоны.Дай мне высшую Смену,Филонов.Рано еще умиляться,Как написал твой друг:«Много еще мерзавцевходит по нашей землеи вокруг…»Возьми мой прощальный зарёв.Грущу по тебе. А ты?Со стен, как зверюги зарослей,Провоют твои холсты…[367]
Это было очень давно. Кто-то прислал или принес фотостраничку какого-то журнала. На страничке шесть иллюстраций (по две в ряд) и под каждой — двустишие. Автор рисунков Н. Радлов. Автор стихов неизвестен.
Наказанный порок (Кошмарное злодейство в духе аналитического искусства)1. Иллюстрация. Ночь, луна, здание с колоннами и вор, забирающийся через окно в Музей.
«Сияет луна, равнодушно глазеяНа вора, что лезет в окошко музея».
2. Вор уже в Музее, темно. Он ножом срезает картину с подрамника.
«Инстинкт и во тьме не оставил каналью.Трещит полотно под кощунственной сталью».
3. Вор, со срезанной картиной в руках, крадется мимо спящего сторожа.
«Вор тихо крадется во мраке глубоком.Какая добыча дана ему роком?»
4. Вор со свертком в руках бежит по улице.