Джонатан Уилсон - Марк Шагал
В 1950-е годы картины Шагала стали хорошо продаваться, за них платили немалые деньги. На фоне такого грандиозного успеха голоса критиков-недоброжелателей притихли. Самым строгим судьей для Шагала оставалась Ида, и, как правило, художник прислушивался к ее замечаниям. В новый дом, как и в старый, часто приходили друзья. Среди них поэт Жак Превер и торговец предметами искусства Эме Мэг[52], который впоследствии будет долгие годы представлять интересы Шагала на арт-рынке.
Иногда Шагал отправлялся в Симье навестить Матисса. Великий мастер, которому уже пошел восьмой десяток, был прикован к постели — он рисовал на потолке в спальне куском угля, привязав его к длинному бамбуковому шесту. Шагал привозил Матиссу книги, включая «Декамерон» с собственными иллюстрациями, которые тот сосредоточенно изучал.
Теперь Шагал чувствовал себя во Франции как дома. У него ни на миг не возникало ощущения бесприютности, которое в его возрасте испытывал ирландский поэт Йейтс, сетовавший на то, что «эта страна не для старика». Он стал привыкать к счастливой рутине, все шло своим чередом: работа, изучение основ керамики в мастерской гончара Сержа Рамеля, поездки в Париж к Иде, эксперименты с литографией в мастерской Фердинанда Мурло на улице Шаброль, тихая семейная жизнь с Вирджинией и Давидом. Дочь Вирджинии Джин училась в пансионе в Англии и приезжала только на летние каникулы. Одно из ранних керамических изделий Шагала посвящено Иде. Это небольшой белый изразец, покрытый эмалью, под названием «Обрученные» (1950). На изразце изображена полуобнаженная женская фигура в желтом ожерелье. Девушка потупила взгляд. Жених с венком из бирюзовых цветов тянется ее обнять. Эта простая, полная очарования работа производит совершенно иное впечатление, чем смертельная пустота «Кресла невесты» (1934). Она вся напоена любовью и светом — Шагал прекрасно мог это выразить, когда у него было соответствующее настроение.
У Шагала было свое видение любви, весьма притягательное для многих: часто на его картинах два лица или два тела сливаются в одно. В этом отношении Шагала можно назвать последователем философии Платона, персонажи которого ищут свои половинки, чтобы опять стать единым целым. Вновь и вновь художник воспроизводит в красках мысли, высказанные Аристофаном в диалоге Платона «Пир».
«Он рисовал любовь, но он не любил», — заметила Вирджиния Хаггард с сожалением, без упрека. Поразительное наблюдение, возможно сделанное под влиянием момента. Впрочем, Шагала можно понять. После бегства из России, изгнания из Франции, Холокоста, смерти Беллы и рождения Давида сил на переживания оставалось все меньше, так что можно простить художнику временную или даже длительную утрату бурных эмоций.
В начале 1950 года в Ванс приехал поэт Авром Суцкевер, с которым Шагал познакомился еще в Вильне. Во время войны Суцкевер шесть недель прятался на чердаке в Вильнюсском гетто, затем бежал в лес к партизанам. Нацисты его схватили и заставили рыть собственную могилу. Суцкевер чудом выжил: предназначенная ему пуля пролетела мимо головы. Позднее Суцкевера переправили на самолете в Москву, где он и оставался до конца войны. В 1947 году он эмигрировал в Палестину, а перед этим выступал свидетелем на Нюрнбергском процессе. В 1949 году он основал в Израиле ежеквартальный литературный журнал на идише «Ди голдене кейт» («Золотая цепь»). Суцкевер и Шагал вели активную переписку. Шагал посылал в журнал свои стихи и никогда не просил гонорара. Суцкевер был благодарным и верным другом, защищавшим Шагала от его критиков в Израиле. Шагал восхищался военным прошлым Суцкевера и его усилиями любой ценой сохранить литературу на идише. «Дружба Суцкевера была для Марка подобна оазису», — писала Вирджиния. В Вансе двое мужчин подолгу гуляли вместе. Суцкевер, всего на два года старше Вирджинии, держался с ней довольно отстраненно.
Стихи Суцкевера, в которых фигурируют «скрипки-розы» и «девушки-виолончели», сродни живописи Шагала. При их прослушивании возникает синентезия — содружественное ощущение. Даже если бы Шагал и Суцкевер не были друзьями, легко понять, почему художник согласился проиллюстрировать его книги. Оба были носителями еврейского, еще довоенного сознания. В их творчестве оживал быт еврейских местечек, о которых они сохранили самые нежные воспоминания. Например, стихотворение Суцкевера «Написанное на доске вагона» (1944) по форме представляет собой записку, приложенную к нитке жемчуга, которую выкидывает из направляющегося в Освенцим поезда парижская танцовщица Мари. Несмотря на то что тема стихотворения — убийство, в голосе лирического героя сквозят лирические ноты:
Если кому-нибудь суждено найти жемчужные бусы,нанизанные на кроваво-красную нить,что возле горла все тоньше,словно жизненный путь,теряющийся в тумане…
Это стихотворение перекликается с сочиненным на два десятка лет позднее стихотворением «Написано карандашом в запечатанном вагоне» Дана Пагиса, ребенком попавшим в нацистский концлагерь. В отличие от произведений Суцкевера, строки Пагиса лишены лиричности. Они лаконичны и невероятно мрачны. Это самое страшное и безысходное из известных мне стихотворений:
Здесь в этом эшелонея, Ева,с сыном Авелем.Если увидите моего старшего сынаКаина, сына Адама,скажите ему что я…[53]
Между Суцкевером и Пагисом можно провести такую же параллель, как между Шагалом и израильским абстракционистом Моше Купферманом, чьи серые пятна и линии не дают возможности уйти от их трагического наполнения. В произведениях Пагиса и Купфермана отсутствует прошлое. В них нет танцовщиц, еврейских местечек (даже горящих), ребе со свитками Торы, ослов, нагруженных стихотворениями. Ни Пагис, ни Купферман не выбирали Холокост своей темой — это тема выбрала их. Вне ее они не могли создать ничего значительного.
Когда Суцкевер гостил в доме Шагала и они говорили на идише, Вирджиния чувствовала себя чужой. Суцкевер был знаком с Беллой и чтил память о ней. С Вирджинией он предпочитал сохранять дистанцию, и она чувствовала, что Шагал молча одобрял такое поведение своего друга. «Угрызения совести Марка по отношению к Белле заставили Суцкевера держаться со мной слегка отстраненно», — писала она. Это был плохой знак.
15. Проблема вероисповедания
Чистая белая стена представляет собой большой соблазн для амбициозного художника. А если такая стена (или окно) — в христианской церкви, а художник — еврей, можно представить, какие возникнут опасения, именно это и произошло с Шагалом. Весной 1950 года Шагал получил предложение от отца Кутюрье, доминиканского монаха, украсить баптистерий новой, только что возведенной церкви на плато Асси во французском департаменте Верхняя Савойя. Кутюрье, высокообразованный и интеллигентный человек, уже получил согласие разместить во внутренних помещениях храма работы Леже, Матисса, Руо, Боннара и еврейского скульптора Жака Липшица — его бронзовая скульптура, изображающая Деву Марию, снабжена надписью: «Якоб Липшиц, иудей, верный религии своих предков, создал эту Деву Марию ради мира и согласия на земле под водительством Святого Духа».
Шагал и раньше подумывал о том, чтобы оформить небольшую церковь, вероятно вдохновившись примером Матисса, расписавшего часовню в Вансе. Каждый день во время утренних прогулок Шагал проходил мимо этой часовни, где художник-атеист полностью разработал все убранство, вплоть до облачения священников. И еще до того как поступил заказ от отца Кутюрье, Шагал сам дважды обращался к представителям прихода в Вансе с предложением расписать стены в двух более или менее заброшенных часовнях: Chapelle des Pénitents Blancs (часовне кающихся грешников Белого братства) и Chapelle du Calvaire (часовне Голгофы). Незадолго до этого друг Шагала Аркадий Леокум обратился от его имени в синагогу Эмману-Эль на Пятой авеню в Нью-Йорке с предложением выделить в ней место для работ Шагала — но совет этого богатого храма не выказал ни малейшей заинтересованности. Католический приход в Вансе также не был готов к сотрудничеству.
Расстроенный такой неудачей, Шагал отправился с Вирджинией осматривать церковь Кутюрье — Notre Dame de Toute Grâce (церковь Богородицы Всеблагой), и увиденное ему понравилось. Этот храм, с экстравагантной мозаикой Леже и алтарем, выложенным желтой плиткой по эскизу Матисса, выглядел театрально-празднично. Можно только представить себе, как воодушевился Шагал, оглядывая гулкое незаполненное пространство — без публики, без суетливых актеров и покрикивающего режиссера. И все же мечту стать этаким еврейским Джотто немного омрачало ощущение неловкости. В самом деле, нерешительность и волнение, вызванное мыслями о росписи баптистерия, высветили вдруг серьезную внутреннюю проблему — еврейский художник всерьез задумался о своем предназначении.