Поль Валери - Об искусстве
Существуют, однако, люди, обладающие вполне здоровым слухом и все же неспособные отличить звук от шума.
Писать по-французски со всей безупречностью — это обязанность и удовольствие, которые несколько скрашивают скуку письма 2.
Синтаксис — это способность души.
В чем больше человеческого?
Некоторые полагают, что жизнеспособность произведения зависит от его «человеческих» свойств. Они стремятся к правдивости.
Однако что может сравниться по долговечности с произведениями фантастическими?
В неправдоподобном и сказочном больше человеческого, нежели в реальном человеке.
Взгляд автора на свое произведение. Иногда лебедь, высидевший утенка; иногда утка, высидевшая лебедя.
Всякий поэт будет в конце концов оцениваться по тому, чего стоил он как критик (свой собственный).
Величие поэтов — в умении точно улавливать словами то, что они лишь смутно прозревают рассудком
Об одном современном писателе: Его проявления великолепны, но его сущность ничтожна.
Вдохновение есть гипотеза, которая отводит автору роль наблюдателя.
Если бы птица знала определенно, о чем она поет, зачем поет и что — в ней — поет, она бы не пела.
Она утверждает в пространстве точку своего тела, она бессознательно возвещает о том, что следует своему назначению. Необходимо, чтобы она пела в такой-то час. — Никому не известно, что она испытывает от собственного пения. Она отдается ему со всею серьезностью. Серьезность животных, серьезность детей во время еды, влюбленных собак, неприступное, настороженное выражение у кошек. Как будто в этой рассчитанной жизни не остается места для смеха, для иронической паузы.
Поэтическая мысль есть такая мысль, которая, будучи выражена в прозе, по-прежнему тяготеет к стиху.
Выражение подлинного чувства всегда банально. Чем мы подлинней, тем мы банальней. Ибо необходимо усилие, чтобы избавиться от банальности.
Но если человек настоящий дикарь или же если чувство настолько сильно, что вытесняет в нас даже банальность, даже память о том, что диктует в подобном случае обыкновение, тогда безотчетный отбор в языке может волею случая принести слова действительно прекрасные.
Совершенство есть защита. Поставить совершенство между собой и другими. Между собой и собою же.
Нужно быть легким как птица, а не как перо.
«Красочный» стиль. Украшать стиль. Действительно украсить стиль способен лишь тот, кому доступен стиль обнаженный и ясный.
То, что ты пишешь играючи, другой читает с напряжением и страстью.
То, что ты пишешь с напряжением и страстью, другой читает играючи.
Чтобы любить славу, нужно высоко ценить людей, нужно верить в них.
Человек, который никогда не пытался сравняться с богами, не вполне еще человек.
Статуи и слава суть формы поклонения предкам, каковое есть форма невежества.
Неистовые.
Всякая одержимость в литературе носит оттенок комизма. Оскорбление — самая легкая и самая традиционная форма лирики.
У книг те же враги, что и у человека: огонь, влага, животные, время — и их собственное содержание.
Обнаженные мысли и чувства столь же беспомощны, как обнаженные люди.
Нужно, стало быть, их облачить.
London-Bridge.
Не так давно, проходя по Лондонскому мосту, я остановился, чтобы взглянуть на любимое зрелище: великолепную, мощную, изобильную гладь, расцвеченную перламутровыми пеленами, возмущаемую клубящимся илом, смутно усеянную роем судов, чьи белые пары, подвижные лапы, странные жесты, раскачивающие в пустом пространстве ящики и тюки, приводят в движение формы и оживляют взгляд.
Я замер на месте, не в силах оторваться; я облокотился о парапет, словно влекомый каким-то пороком. Упоительность взгляда держала меня, всей силой жажды, прикованным к великолепию световой гаммы, богатства которой я не мог исчерпать. Но я чувствовал, как за спиной у меня семенят, несутся безостановочно сонмы слепцов, неизменно ведомых к своей насущной жизненной цели. Мне казалось, что эта толпа состояла отнюдь не из отдельных личностей, имеющих каждая свою историю, своего особого бога, свои сокровища и изъяны, свои раздумья и свою судьбу; я воображал ее — безотчетно, в сумраке моего тела, незримо для моих глаз — какой‑то лавиной частиц, совершенно тождественных и тождественно поглощаемых некой бездной, и я слышал, как они монотонно проносятся по мосту глухим торопливым потоком. Я никогда не испытывал такого одиночества, смешанного с гордостью и тревогой; то было странное, смутное ощущение опасности, кроющейся в этих грезах, которым я предавался, стоя между толпой и водой.
Я сознавал себя виновным в грехе поэзии, который совершал на Лондонском мосту.
Это косвенное чувство беспокойства нелегко было сформулировать. Я угадывал в нем горький привкус неясной вины, как если бы я грубо нарушил некий тайный закон, хотя совершенно не помнил ни своего прегрешения, ни даже этого правила. Не был ли я внезапно исторгнут из лона живущих, — в то время как сам лишал их всякого бытия?
(Эти последние слова заиграли во мне на мотив какой‑то воображаемой арии…)
В каждом, кто обособляется в себе, есть что‑то от преступника. Грезящий человек грезит всегда вопреки царству смертных. Он отказывает ему в его доле; он отдаляет ближнего в бесконечность.
Этот дымящийся порт, эта грязная и величественная вода, эти бледные золотистые небеса, оскверненные, пышные и печальные, так неодолимо воздействовали на мое естество, так могущественно его завораживали, что, погруженный в сокровища взгляда, овеваемый этим потоком людей, наделенных целью, я становился существенно от них отличным.
Каким это образом прохожий вдруг исполняется такой отрешенности и в нем происходит такое глубокое превращение, что из мира, состоящего почти всецело из знаков, он мгновенно переносится в мир, построенный почти всецело из значимостей? 3 Все сущее внезапно утрачивает по отношению к нему свои обычные эффекты; и механизм, понуждающий нас узнавать себя в этом сущем, теряет всякую силу. Предметы лишаются обозначений и даже имен; тогда как в самом обычном своем состоянии окружающий нас мир может быть с пользою заменен миром символов или помет. Вы видите этот мир стрелок и надписей?… In eo vivimus et movemur *.
* В нем мы живем и движемся (латин.).
Но подчас наши чувства, рождая какой‑то необъяснимый восторг, своим могуществом помрачают все наши познания. Наше знание испаряется, как сон, и мы вдруг переносимся в какую‑то совершенно неведомую страну, в самое лоно чистой реальности. Как если бы в совершенно неведомой стране мы внимали незнакомой речи, находя в ней лишь поражающие слух созвучия, ритмы, тембры и интонации, — то же самое мы испытываем, когда предметы теряют внезапно всякий общеполезный человеческий смысл и наша душа поглощается миром зрения. Тогда, на какое‑то время, имеющее пределы, но лишенное измерений (ибо бывшее, будущее и должное быть суть лишь пустые символы), я есть то, что я есть, я есть то, что я вижу, одновременно присутствуя и отсутствуя на Лондонском мосту.
Мысль двупола: она сама себя оплодотворяет и вынашивает.
Стихотворение должно быть праздником Разума. Ничем иным оно быть не может.
Праздник — это игра, но торжественная, но упорядоченная, но знаменательная; образ чего‑то для нас необычного, некоего состояния, при котором усилия становятся ритмами, возмещаются.
Когда мы нечто славим, мы это нечто запечатлеваем или воссоздаем в самом чистом и самом прекрасном его выражении.
В данном случае это способность речи и феномен ей обратный — единство и тождество вещей, которые она разделяет. Мы отбрасываем ее немощи, пороки, обыденность. Мы приводим в систему все возможности речи.
Праздник закончен — ничто не должно остаться. Зола, смятые гирлянды…
В поэте:
слух говорит, уста внемлют;
порождает и грезит мысль, сознание;
выявляет сон;
следят образ, видимость;
творят отсутствие и пробел.
Поэзия
есть попытка представить либо восстановить средствами артикулированной речи то единое или же многое, которое смутно силятся выразить крики, слезы, ласки, поцелуи, вздохи и т. д. и которое, очевидно, стремятся выразить предметы, поскольку им присуща видимость жизни или скрытой целенаправленности 4.
Это нечто иначе определить невозможно. Оно сродни той энергии, которая расточает себя в непрерывном приспособлении к сущему…
Поэзия есть не что иное, как литература, сведенная к самому существу ее активного начала. Ее очистили от всевозможных идолов, от натуралистических иллюзий, от вероятного смешения языка «истины» и языка «творчества» и т. д.
И эта по-своему творческая, условная роль языка (каковой между тем возник из потребностей практических и безусловных) становится предельно явственной благодаря хрупкости или произвольности сюжета.