Сергей Ушакин - Веселые человечки: культурные герои советского детства
Как объясняет Фрейд в этой плодотворной работе, во многих отношениях радикально отступающей от его прежних теорий, основными симптомами психической травмы является неконтролируемое возвращение воспоминаний о травматических событиях в сновидениях и в форме разнообразных навязчивых повторений. По Фрейду, этот вид невроза стал подтверждением ранее теоретически не объясненного влечения — влечения к смерти, которое выражается в парадоксальной тяге живого организма к остановке, завершенности и гибели. Не так давно, намного позже Фрейда, тщательно изучив психоаналитические теории травмы применительно к литературной критике, Кэти Кэрут пришла к выводу, что фундаментальная особенность невротической реакции на травму отражает непознаваемую природу опыта, столь чуждого нормальному пониманию, что он не поддается восприятию или выражению на обычном языке. Это приводит к невероятно мощному возвращению воспоминаний в замаскированных, фигуральных формах, подтверждающих непознаваемость самих травматических событий:
Несчастный случай, в том виде, в каком он появляется у Фрейда и возникает позднее, в других рассказах о травме, не просто демонстрирует жестокость происшествия — он передает энергию его непознаваемости. Эти рассказы свидетельствуют, что жертву продолжает мучить не только реальность жестокого события, но и реальность того факта, что еще не известна вся мера его жестокости. Таким образом, история травмы, как рассказ об отсроченных переживаниях, вовсе не говорит нам о бегстве от реальности — бегстве от смерти или от некоей связанной с ней силы, — а скорее подтверждает ее бесконечное влияние на нашу жизнь [209].
Таким образом, травма — недоступное ядро опыта, который не может быть выражен прямо, но тем не менее требует репрезентации — и который, следовательно, порождает фантазии, способные вернуть переживание травмы через опосредованную отсылку к этому утраченному источнику опыта, в котором, если описать это в строго фрейдистских терминах, находится не познаваемое иным способом знание реальности смерти.
Данное теоретическое построение очевидным образом применимо и к оригинальной истории Лофтинга о докторе Дулиттле, и к произведениям Чуковского об Айболите. Как объяснял сам Лофтинг в цитируемых выше воспоминаниях, его сказка создавалась как преломление опыта, слишком болезненного и страшного, чтобы его прямо выразить. Вместо рассказа о реальных страданиях людей во время Первой мировой войны английский писатель придумал терапевтическую историю о кротком докторе, способном творить медицинские чудеса.
Сказки Чуковского и Лофтинга затрагивают проблему травмы на двух различных уровнях. Прежде всего ярко выраженная социально-терапевтическая направленность сказки Лофтинга основана на использовании персонажей-животных — задачей такой поэтики было создать новую, не антропоцентричную систему нравственных ориентиров в эпоху, когда человечество явно утратило свой собственный нравственный компас. В «Истории доктора Дулиттла» используется тот же прием, что и в «Холстомере» Л.Н. Толстого, — взгляд на мир людей глазами животного позволяет отчетливее выразить критику человеческой глупости: наиболее важные эпизоды — проявления безрассудной жестокости в действиях африканского короля Джоллигинки, берберийских пиратов и т. д. Однако на втором, глубинном уровне эта история обнажает неизлечимое основание страдания и опыт чрезмерного насилия — то, что Лофтинг не мог ни выразить, ни изменить к лучшему и что было погребено, но не забыто в окопах Фландрии и привело в движение его творческий проект: этот утраченный опыт словно бы тайно увековечен в образе доктора Дулиттла.
Интерес Лофтинга к проблемам глупости и жестокости новейших войн стал центральным мотивом и его последующих произведений о докторе Дулиттле. Ключевым в серии стал роман «Доктор Дулиттл на Луне» (1928), где автор переходит от критики человеческого насилия и опосредованных воспоминаний о войне к позитивной картине человеческого сосуществования в рамках утопического лунного общества разумных растений и насекомых, которые живут вечно, не знают войн и сами управляют собой при помощи представительного совета, который справедливо удовлетворяет интересы всех родов и видов [210]. Как демонстрирует мой эпиграф, даже после того, как Лофтинг практически прекратил писать о докторе Дулиттле (если не считать поздних и напечатанных посмертно произведений, главным образом основанных на ранних набросках, последний роман из этой серии был опубликован в 1933 году), его не оставляла тревога о том, насколько идиотической по своей природе является война.
Как и повесть о докторе Дулиттле Лофтинга, сказка «Одолеем Бармалея» Чуковского родилась из его глубоко личного опыта боли и страдания. Вот что он написал в своем дневнике 1 апреля 1942 года:
День рождения. Ровно LX лет. Ташкент. Подарки у меня ко дню рождения такие. Боба [младший сын. — К.П.] пропал без вести. Последнее письмо от него — от 4 октября прошлого года из-под Вязьмы. Коля [старший сын. — К.П.] — в Л-де. С поврежденной ногой, на самом опасном фронте. Коля — стал бездомным: его квартиру разбомбили. У меня, очевидно, сгорела в Переделкине вся моя дача — со всей библиотекой, к-рую я собирал всю жизнь. И с такими картами на руках я должен писать веселую победную сказку[211].
Иными словами, сказка «Одолеем Бармалея», как и сочинение Лофтинга, была задумана, чтобы спрятать или замаскировать пережитый автором опыт ужасных потерь и страданий в какой-то другой форме — например, «веселой победной сказки». Однако главное значение этого произведения иное, чем у Лофтинга. В отличие от «Истории доктора Дулиттла», поэма Чуковского, написанная в военное время и продемонстрировавшая, что ее автор не смог целиком и полностью абстрагироваться от реалий войны, по своей чудовищности намного превзошедшей границы мыслимой жестокости, установленные во время Первой мировой войны, оказалась несостоятельна ни в социально-критическом, ни в художественном отношении. Наоборот, вторжение в сказочный мир Айболита почти натуралистичной репрезентации насилия и неосознанной жажды возмездия и воздаяния (что бы мы ни думали относительно правомерности чисто пропагандистского, мобилизационного творчества во время отчаянной оборонительной борьбы с жестоким захватчиком) не позволило Чуковскому предложить сколько-нибудь связный анализ войны с точки зрения провозглашенных им ценностей «мировой культуры, гуманизма, демократизма, социальной свободы». И все-таки, если первый аспект описания травмы, упомянутый выше — его социально-критическая функция — был реализован здесь неудачно, то как обстоит дело со вторым уровнем — свидетельством травмы?
Прежде чем ответить на этот вопрос, проанализируем произведения Чуковского об Айболите, написанные в 1920-е годы, и даже его более раннюю сказку «Крокодил». Как и в случае с «Одолеем Бармалея», каждая из ранних сказок Чуковского может быть прочитана как попытка примириться с травматическим насилием. Но если «Одолеем Бармалея» представляет собой неудачный творческий эксперимент по вытеснению травмы, вылившийся в гротескный буквализм в изображении войны там, где должно было произойти ее сказочное преломление, в этих ранних сказках мы находим удачные и эффективные механизмы исцеления травмы. Ключевые приемы, используемые для этого, таковы: перемещение насилия и боли в далекую Африку; сюжеты, демонстрирующие не только победу хороших героев над плохими и общественной гармонии над беспорядком, но и преображение плохих героев в друзей и соседей и, что самое важное, волшебное исчезновение самого насилия.
Несмотря на все эти мифические трансформации, в этих сказках совершенно очевидна тема травмы и даже ее специфические исторические референты. «Крокодил», впервые опубликованный в 1917 году, является опосредованной репрезентацией Первой мировой войны и социального насилия, сопутствовавшего революции, — в этой перспективе перенос насилия с далеких «фронтов» Африки в Петроград и следующее за этим воцарение справедливого утопического социального порядка являются почти прозрачной аллегорией тогдашних событий [212].
В гораздо более абстрактной форме «Бармалей» являет собой опосредованную репрезентацию социального насилия как такового. В этом произведении ночной кошмар невнимательных, «заснувших» родителей, чьи дети ускользают с безопасной семейной территории и сталкиваются с жестоким миром диких животных и чудовищ, исцеляется с помощью доктора, который командует поначалу агрессивными животными и превращает страшного Бармалея сперва в ребенка («И в животе у Крокодила / Рыдает, плачет Бармалей»), а затем и вовсе в человека, способного заботиться о других («Любит, любит, любит, любит, / Любит маленьких детей!»). Если обратиться к «Айболиту», то черновой вариант стихотворной сказки «Лимпопо», написанный в 1928 году и обсуждавшийся выше, наглядно демонстрирует, что в конце 1920-х годов Чуковский рассматривал цикл об Айболите как подходящий способ в аллегорической форме рассказать о таких актуальных в то время советских проблемах, как классовый конфликт и социальное насилие.