Лидия Гинзбург - О психологической прозе
Для Белинского заявление в высшей степени принципиальное. Определение это материальное и конкретно-психологическое проявление человеческой сущности. И не случайно философские термины расступаются вдруг, чтобы дать дорогу портретному изображению Бакунина с его трубкой и длинными руками (ничего подобного нельзя найти в письмах Бакунина этих лет).
Но дело не только в портретности. Существеннее, что о помощью философских терминов Белинский фиксирует процессы, совершающиеся в единичном сознании, прослеживает своего рода диалектику души. "У меня всегда была потребность выговаривания и бешенство на эту потребность. Результатом этой борьбы должно было быть отчаяние, оскудение жизни, судорожное проявление жизни в проблесках, восторгах мгновенных и днях, неделях апатии смертельной. Так и было со мною в Премухине. Там я лицом к лицу в первый раз столкнулся с мыслию - и ужаснулся своей пустоте. Это был ужасный период моей жизни, но я теперь понимаю его необходимость... Я страдал, потому что был благороден, я принес в жертву моим конечным определениям все мои чувства, верования, надежды, свое самолюбие, свою личность" (XI, 240-242, 245, 243).
В переписке Белинского и его друзей наряду со своеобразным применением гегельянских терминов находим фразеологию совсем другого происхождения. Это слова, заимствованные из разных языковых слоев, но в обиходе кружка ставшие терминами - знаками для определенных, идеологически и психологически существенных понятий, - такие, например, слова (постоянно встречающиеся в переписке молодого Белинского), как апатия, выговаривание, вникание. Понятие апатии, очень важное в системе понятий, господствовавших в кружке Станкевича, связано со всем комплексом лени, безволия как признаков состояния падения. Точно так же выговаривание, вникание связаны с самоуглублением, самоанализом, с не ведающей границ откровенностью, с теми формами дружбы, через которые Белинский прошел и от которых он впоследствии так страстно отрекался.
Так терминами, формулами для посвященных становятся обыкновенные слова, хотя и книжные по своей природе. То же назначение получают иногда слова или фразы - цитаты, и притом совсем не философского происхождения. Во второй половине 1830-х годов Станкевич и его друзья увлечены Гоголем. Осенью 1835 года появляется в "Телескопе" блистательная статья Белинского "О русской повести и повестях г. Гоголя". Гоголевские образы и выражения прочно входят в умственный обиход кружка, в переписку его участников. Белинский превращает гоголевские выражения в своего рода термины, включая их в цепь своих философских антиномий. Еще на исходе фихтеанского периода понятия Хлестаков, хлестаковщина противополагаются долгу, нравственной ответственности. Позднее они станут антитезами простоты или конкретного действия. Хлестаковщина одно из важных понятий в этической системе раннего Белинского.
Гоголевские обороты - обычно в несколько измененном виде - проникают в эпистолярную речь Белинского: "Хочется быть генералом, повесят тебе кавалерию через плечо" (XI, 348); "душа моя Тряпичкин..." (XI, 428); "Хочешь заняться чем-нибудь высоким, а светская чернь не понимает..." (XI, 525) и т. п. Встречаются и неожиданные сочетания Гоголя с Гегелем, образующие новые в своем роде термины. В июле 1838 года Белинский пишет Бакунину: "Боткин рассказал мне сцену, которою начинается "Вильгельм Мейстер", - и у меня душа содрогнулась от дикого восторга. Надо же узнать, что оно там такое и как т. е. больше сущность и поступки, а я ничего" (XI, 254). Речь в письме идет о переходе от призрачной, идеальной любви к земной и реальной. Это и есть поступки. Но происхождение этого слова здесь иронически цитатное. Бобчинский в первом действии "Ревизора" (явление третье) говорит про Хлестакова: "Ходит по комнате, и в лице такое рассуждение и физиономия... такие важные поступки..." 1 Эта формула, соединившая словечко Бобчинского с гегелевской сущностью, несколько раз повторяется в письмах Белинского. Это шутка, но шутка, выражающая очень важную для Белинского мысль о сочетании идеи и действия, идеи и явления.
1 Цитирую первую редакцию "Ревизора", в 1841 году переделанную.
Выражение не вытанцовывается или вытанцовывается (в смысле: не удается - удается), восходящее к повести "Заколдованное место" ("Нет! не вытанцовывается, да и полно!"), встречается в письмах довольно часто. В 1839 году, в разгаре борьбы за конкретную действительность, Белинский пишет Станкевичу: "Время есть поверка всех склонностей, всех чувств, всех связей действительность стала вытанцовываться..." (XI, 366). Это опять сочетание философского понятия с гоголевским оборотом, превращающее его в термин для посвященных.
Столь смелые языковые опыты соответствуют всей стилистике писем Белинского, пестрой, неровной (в отлитие от бакунинской). Наряду с аналитическим стилем - дружеская болтовня, шутка, резкое просторечие. А сквозь философический или разговорный тон прорывается вдруг язык романтической идеальности. Так, в письме 1838 года Белинский говорит об Александре Александровне Бакуниной: "Нет, никакую женщину в мире не страшно любить, кроме ее. Всякая женщина, как бы ни была она высока, есть женщина: в ней и небеса, и земля, и ад, а эта - чистый, светлый херувим бога живого, это небо, далекое, глубокое, беспредельное небо, без малейшего облачка, одна лазурь, осиянная солнцем!" (XI, 241). Но этот язык - еще остатки прежнего идеального направления, и он становится для Белинского все менее и менее возможным.
Романтическая личность, от которой отправлялись молодые русские философы 30-х годов, имела свой трафарет; не разрушая его, философские идеи вносили в него изменения. Но личность, соответствующую новой философской фазе, нужно было создавать заново. В письмах Белинского 1838 года возникает образ, имеющий общее, эпохальное значение, - образ человека, еще не оторвавшегося от романтического корня, но который влечется уже к действительности так же страстно и порой так же тщетно, как он недавно еще влекся к мечте. В структуре этой личности гармония противостоит распадению и рефлексии, чувство, просветленное разумом, - "непросветленной непосредственности".
Но Белинский на этом не остановился. Жажда реального увлекала его все дальше и на некоторое время привела к пресловутому "примирению с действительностью", то есть с политической практикой самодержавного государства. Образ личности неизбежно должен был отразить этот новый образ действительности.
Белинский попытался принять существующее, но побудившее его к этому чувство реальности в то же время предохранило его от идиллических представлений о существующем. В сентябре 1838 года Белинский пишет Бакунину: "Действительность есть чудовище, вооруженное железными когтями и огромною пастью с железными челюстями. Рано или поздно, пожрет она всякого, кто живет с ней в разладе и идет ей наперекор. Чтобы освободиться от нее и вместо ужасного чудовища увидеть в ней источник блаженства, для этого одно средство - сознать ее" (XI, 288). Здесь, в сущности, определена личная, психологическая сторона философского и политического примирения. Высшее достоинство человека не в шиллеровской героике (она и прежде уже была объявлена прекраснодушием, призрачной мечтой), а в том, чтобы вынести все бремена, налагаемые столь страшной действительностью, да еще претворить ее в блаженство. Подобная резиньяция возможна в силу безусловного господства разумного общего над случайным и частным, практических требований государства и общества над вожделениями человека и его субъективной мыслью. Еще раньше провозглашенный примат объективного над субъективным определяется теперь как примат общего (в гегельянском смысле) над частным, индивидуально-человеческим. Соответственно располагаются и все прочие противопоставления положительных и отрицательных качеств личности.
К неудовольствию своих философских друзей Белинский понимает теперь действительность не только как осознанное духом единство сущности и явлений и не только как политическую практику, но также как эмпирический быт, как законы и требования общежития и общения, равно обязательные для всех - для наделенных талантами и дарами и для ненаделенных. Это антиромантическое положение - исходное при создании новой модели человека и его поведения. Высшим этическим состоянием недавно считалась гармония, теперь ее место занимает простота.
В письме 1838 года к Бакунину Белинский признает, что от него впервые услышал слово действительность, - "но у меня есть еще слово, которое я твержу беспрестанно, и это слово мое собственное, и притом великое слово. Оно - простота". Боже мой, как глубок его таинственный и простой смысл!" (XI, 293). В письмах Белинского ближайших лет слово простота повторяется часто, в разных контекстах, становится ключевым ко всему построению личности. К нему присоединяются слова нормальность, непосредственность. У простоты и нормальности есть свои антитезы - ходульность, фраза, хлестаковщина, рефлексия, искаженность. Значение этих соотношений в становлении Белинского двойственное. В атмосфере "примирения с действительностью" они отразили недоверие к протестующей мысли, сказавшееся в статье Белинского о "Горе от ума", в статье "Менцель, критик Гете" и других статьях этого периода. А в то же время этими антиномиями отмечено у него непрестанное и плодотворное развитие идеи действительности.