Дмитрий Быков - Тайный русский календарь. Главные даты
На переломе от революции к заморозку в России непременно случается «бунт элит». Это явление закономерное: тот, кто еще вчера был передовым отрядом этой самой революции, тот, кого она вознесла и наделила баснословным могуществом, а главное — тот, кто искренне в нее верил, категорически не готов снова признавать себя винтиком. Между тем любая «стабилизация» — при формальном сохранении вектора и полном внутреннем перерождении — как раз и требует того, чтобы недавние хозяева страны перестали высовываться и заново отстроились. Среди них обязательно найдется тот, кто возмечтает о перевороте, — и ясное дело, что это будет персонаж противоречивый: революции и войны редко выигрываются ангелами. Иное дело, что самый тщеславный бунтарь все-таки лучше наступающего тоталитаризма, враждебного к любым талантам и удобного только для посредственностей. Наступление заморозка окончательно фиксируется расправой над неоднозначными и талантливыми личностями, решившими не поступаться достоинством. Бунту элит обычно предшествует «равноудаление» — когда ближайший соратник главного революционера или крупный теоретик времен великого перелома вынужден бежать за границу (выехать в ссылку) и оттуда отправлять гневные инвективы: такова была участь Курбского, Меншикова, Троцкого, впоследствии Березовского, близок к ним типологически и случай «хромого» Николая Тургенева. Но бегство — выход паллиативный, направленный исключительно на личное спасение. Те, кто думает не только о спасении жизни или имущества, но о собственной чести — и чести своего класса, только что ощутившего себя хозяином истории, — вступят в заговор, рискнут и, разумеется, потерпят поражение. Не потому что плохо подготовились, а потому, что ходу истории не могут противостоять ни царь и ни герой.
Предвестием 14 декабря было восстание Семеновского полка 1820 года: поводом к восстанию послужило зверство полковника Шварца, типичного аракчеевского офицера, избивавшего солдат и хамившего офицерам. Аракчеевщина, в сущности, и сводилась к тому, что на место сознательной и преданной службы явилась палочная дисциплина, торжество формальности в частностях и произвола в главном. В анонимной статье «Семеновская история», которую Герцен поместил в «Полярной звезде», о семеновцах говорилось: «Это был полк, где не существовало телесного наказания, где установились между солдатами и офицерами человеческие отношения, где, следовательно, не было и не могло быть ни грабежа казны, ни грабежа солдат. По выправке солдаты были не хуже других гвардейских, но, кроме того, это был народ развитой, благородный и нравственный». Автор подчеркивал, что все эти качества развились в солдатах — и офицерах — после заграничного похода. Надо было напомнить армии, кто тут у нас хозяин; Аракчеев призван был нагнуть поколение победителей — и преуспел, но кое-кому это не понравилось. Сначала «Союз благоденствия», а затем два офицерских тайных общества — Северное и Южное — вознамерились, вызвав тем язвительное замечание Грибоедова, «перевернуть государственный быт России».
Если выстраивать типологию этого явления — а типология как раз и помогает выявить фабульный костяк пьесы, которая в разных декорациях разыгрывается у нас вот уж шестой век, — предшественником декабристов был Артемий Волынский, о котором Рылеев не зря написал едва ли не лучшую свою «Думу», страшную «Голову Волынского». В отличие от олигарха Меншикова, молодой сподвижник Петра Волынский был человеком жестоким до зверства, ценившим не столько деньги, сколько власть, — и хотя его заговор против императрицы был во многом плодом бироновской клеветы, не исключено, что о захвате трона он мечтал и в самом деле. Недавний преобразователь России, младший из птенцов гнезда Петрова наотрез отказывался мириться с бироновщиной, с произволом ничтожеств, с идиотизмом самой Анны Иоанновны — и поплатился головой. Волынский был отнюдь не образец милосердия, но исторические деятели вообще редко бывают моралистами; общественным мнением он был канонизирован, поскольку выступил против тупого, бездарного, трусливого сатрапства — а оно в России всегда ненавистней, чем жестокий герой-одиночка. Павел Иванович Пестель тоже был человек жесткий и по-своему страшноватый — другие не бунтуют; Пушкин точно угадал в нем Брута, о чем Давид Самойлов написал едва ли не самое известное свое стихотворение, — но ведь и Брут убил Цезаря не по корыстным личным мотивам: он республику защищал. Представления о будущем устройстве России были у бунтовщиков 14 декабря самые приблизительные и тоже, в общем, тоталитарные, что Пьецух отлично показал в «Роммате». Они выходили на Сенатскую площадь не за народ — «страшно далеки они от народа», и это взаимно. Это бунт активных делателей истории, не желающих становиться винтиками; бунт желающих и умеющих служить, но не готовых прислуживаться — а только прислуга и нужна победившей сатрапии. Кто бы спорил, декабристы были отнюдь не ангелы, и смерть Милорадовича, смертельно раненного пулей Каховского и штыком Оболенского, остается на их совести: как к Милорадовичу ни относись, а человек он был честный и генерал образцовый. Однако мифология декабризма отличается удивительным обаянием и благородством, воспитательное ее воздействие невозможно переоценить: отличительная черта бунта элит, многократно отмеченная Окуджавой в его интервью и романах о декабризме, — бескорыстие. Это не алчное восстание масс, желающих все отнять да и поделить; это битва за нематериальные привилегии — за право не чувствовать себя рабом. Вот почему осуществляются такие бунты теми, для кого живо понятие чести, — прежде всего военными. В русском XX веке такой бунт элит обнаруживается легко — это антисталинская позиция Тухачевского, единственного из всего маршальского корпуса, кто фрондировал в открытую. Был ли заговор Тухачевского или его грамотно придумал Шелленберг — мы вряд ли узнаем достоверно; нельзя сомневаться только в том, что Тухачевский Сталину противостоял и с ним полемизировал. И опять перед нами военный, опять любимый коллегами и солдатами, амбициозный, жестокий (вспомним подавление Тамбовского восстания 1921 года), — но свой миф есть и у него, ибо бунтарь-одиночка или даже заговорщик всегда симпатичней диктатора и подчинившегося ему стада. Об аналогии с нашими днями умолчим, поскольку двух Михаилов с четырехсложными фамилиями сравнивали уже неоднократно. И снова перед нами не ангел, что ж поделаешь, — но ангелов-то как раз полно, это благодаря их ангельскому терпению Россия неизменно вползает в заморозок, в царство Николая Палкина, из которого выходит шатаясь и спастись может только оттепелью, хотя бы и самой половинчатой.
«Бывают странные сближения», — записал Пушкин, вспоминая о сочинении «Графа Нулина» в два дня — 13 и 14 декабря 1825 года. Разница между старым и новым стилем, составлявшая в 1825 году 12 дней, в XX–XXI веках достигает 13, а потому годовщину декабрьского восстания следовало бы отмечать 27 декабря 2010 года, в день оглашения приговора Михаилу Ходорковскому и Платону Лебедеву. Поистине, бывают странные сближения.
15 декабря. Умер Борис Чичибабин (1994)
Другой поэт
15 декабря 1994 года в Харькове скоропостижно умер Борис Чичибабин. Был ему 71 год, и жизнь его по русским меркам может считаться хоть и не благополучной, но — счастливой: он не сгинул ни на войне, ни в лагере, не спился в глухие годы непечатанья, не стал официальным советским литератором, хоть в шестидесятые издавался, в сорок пять встретил главную любовь своей жизни, Лилю, ныне верную хранительницу его памяти, а в последние годы познал славу и государственное признание. Правда, слава эта совпала с тягчайшим разочарованием в тех самых переменах, о которых Чичибабин всю жизнь мечтал: распад СССР он воспринял как трагическую ошибку, в благотворные перспективы нуворишества не верил и чувствовал себя под конец едва ли не более одиноким, чем во времена непризнания. На всех этапах своей судьбы Чичибабин оставался «типичным представителем» советской интеллигенции, и биография у него типичная, и посмертная участь — тоже: чтут, но мало читают. Есть Чичибабинские чтения в Харькове, собирают они примерно один и тот же круг, для харьковской русскоязычной поэзии такие вечера и посиделки — отдушина, но на статус чичибабинского наследия это мероприятие влияет мало: кто его любил — любит и так. В то же время еще при жизни Чичибабина стало хорошим тоном отзываться о нем скептически: его называли то гениальным графоманом, то поэтом с жидковатой лексикой, то просто посредственным стихотворцем, и вот с этим, воля ваша, согласиться никак невозможно, хотя основания для такой оценки, что греха таить, есть. Дело даже не в том, что Чичибабин зачастую многословен, — Бродскому длинноты прощаются, хотя и у него полно стихов откровенно скучных и тавтологичных. Бывал и риторичен — но и земляк его Слуцкий часто риторичен, это жанр такой, не беда. Есть у него еще один грех — избыток культурологии, хрестоматийности, лирики, посвященной Пушкину, Толстому, Мандельштаму, даже и Надсону; приходится признать, что Чичибабину весьма редко удавалось сказать о них что-то новое. Ранние стихи у него гуще, ярче поздних, но кто ж виноват, что его в двадцатитрехлетнем возрасте подсекли, не дав развиться в крупного поэта. То есть кто виноват — понятно, но толку-то?