Поль Валери - Об искусстве
Этот человек, который вскрыл десять трупов, чтобы проследить за прохождением каких‑то вен, думает: строение нашего тела представляет собой такое чудо, что душа, несмотря на свою божественность, расстается лишь с большими муками с этим телом, в котором она жила; и мне кажется, — говорит Леонардо, — что ее слезы, и скорбь не лишены основания… 10.
Не будем углублять природу того сомнения, полного определенного смысла, которое заключается в этих словах. Достаточно видеть эту огромную тень, которую бросает сюда некая зарождающаяся мысль: смерть, рассматриваемая как бедствие для души, смерть тела — как уничтожение этой божественной вещи! Смерть, поражающая душу до слез, в самом дорогом для него деле, вследствие разрушения той архитектуры, которую она себе создала для жилья!
Я не хочу из этих звучных слов вывести некую леонардовскую метафизику; но я готов идти на довольно легкое сопоставление, поскольку оно само собой зарождается в наших мыслях. Для такого любителя организмов тело не является презренной ветошью; в этом теле слишком много свойств, оно разрешает слишком много проблем, оно обладает слишком многими функциями, чтобы не соответствовать каким-то трансцендентным требованиям, достаточно могущественным, чтобы его создать, но не настолько сильным, чтобы обойтись без его сложности. Оно является творением и инструментом кого‑то, кто в нем нуждается, кто неохотно его отбрасывает и кто оплакивает его, как оплакивают власть… Та- ково ощущение Леонардо 11.
12*
Его философия вполне натуралистична, очень недружелюбна к спиритуализму, очень склонна к буквальному физико-механическому толкованию. Что же касается души, то здесь она совпадает с философией католической церкви. Католическая церковь — поскольку она по крайней мере связана с учением Фомы Аквинского — не оставляет душе, отделенной от тела, сколько‑нибудь завидного существования. Нет ничего более жалкого, чем эта душа, потерявшая тело. Ей остается только одно существование: это — логический минимум, некая потаенная жизнь, в которой она совершенно непостижима для нас и, несомненно, для себя самой. Она совлекала с себя все: силу, желания, может быть — познание. Я не уверен даже, может ли вспоминать она хотя бы о том, что она была, во времени и где‑то, формой и действием своего тела. У нее осталась лишь честь своей независимости… Такое пустое и нелепое положение является, к счастью, только преходящим, — если это слово, вне времени, имеет какой‑нибудь смысл: разум требует, а догма обязывает, чтобы плоть была восстановлена. Конечно, свойства этой высшей плоти должны значительно отличаться от тех, которыми наша плоть обладала. Здесь, думается мне, следует допустить нечто совсем другое, нежели простое осуществление невероятного. Впрочем, бесполезно забираться в дебри физики, мечтать о некоем могущественном теле, чья масса оказалась бы в ином взаимоотношении с универсальным притяжением, нежели наша, причем эта изменчивая масса была бы в такой связи со скоростью света, чтобы предначертанное ей проворство превращений могло реализоваться… Как бы то ни было, обнаженная душа должна, согласно теологии, вновь найти в некоем теле некую функциональную жизнь, а благодаря этому новому телу — и особый вид материи, которая позволила бы ей действовать и наполнила бы непреходящими ценностями ее пустые умственные категории.
Догма, признающая за телесной организацией такую едва ли второстепенную значимость; заметно принижающая душу; запрещающая нам и даже избавляющая нас от смешного желания эту душу себе представить; доходящая до того, что обязывает ее перевоплотиться, дабы иметь возможность участвовать в полноте извечной жизни, — такая догма, столь отчетливо противоположная чистейшему спиритуализму, — отделяет самым чувствительным образом католическую церковь от всех других христианских верований. Мне кажется, что на протяжении двух-трех веков нет другого такого вопросa, мимо которого религиозная литература проходила бы с большей легкостью. Апологеты, проповедники об этом не говорят… Причина этого полузамалчивания мне непонятна.
Я так далеко забрел в Леонардо, что совсем не знаю, как вернуться к самому себе… пусть так! Любой путь приведет меня сюда: в этом состоит определение «самого себя». Оно не может затеряться, — оно лишь напрасно теряет время…
Примечания
1* Это был мой первый «заказ» 1.
2* Я всегда различаю две эти функции.
Если бы я занимался лишь тем, что меня увлекает, я писал бы лишь для того, чтобы нечто искать или нечто удерживать.
Слово, если оно не записано, находит прежде, чем начинает искать 2.
3* Признаться, я не понимал интереса бесконечных деталей, заставляющих эрудита рыться в библиотеках.
Какой, думал я, смысл в том, что не повторяется?
История для меня возбудитель, но отнюдь не пища. То, чему она учит, не преобразуется в модели действий, в функции и операции нашего разума. Когда разум бодрствует, он нуждается лишь в настоящем и в себе самом.
Я не ищу утраченного времени, от которого предпочел бы отречься 3. Мой разум находит себя только в действии.
4* То, что в человеке наиболее истинно, то, в чем он больше всего является Самим Собой, есть его возможное — которое его история вскрывает лишь выборочно.
То, что с ним происходит, может не выявить в нем того, чего он сам о себе не знает.
Медь не издаст без удара своего основного — неповторимого — звука.
Вот почему я пытался на свой лад представить и обрисовать скорее Возможное определенного Леонардо, нежели того Леонардо, которого нам изображает История.
5* Существуют авторы, причем известные, чьи произведения суть не что иное, как выделенные эмоции.
Они могут трогать, но они неспособны обогатить тех, кто их создает 4. Рождаясь на свет, они не открывают этим последним возможностей творить то, чего они прежде не знали, и усваивать качества, которых прежде они не имели.
6* Воля способна действовать в разуме и на разум лишь косвенно — посредством тела. Она может повторять, чтобы овладевать, — но, пожалуй, и только.
7* Наша мысль не может быть ни чрезмерно сложной, ни чрезмерно простой.
Ибо реальность, которую хочет она уловить, может быть лишь бесконечно сложной — неисчерпаемой, тогда как, с другой стороны, она может овладевать и пользоваться добычей лишь в том случае, ежели заключает ее в какой‑то несложный образ.
8* Статистическая гипотеза.
9* Эта фраза вызвала настоящий скандал. Но что стало бы с человечеством, если бы все умы, равноценные этому, поступали так же, как он?
10* Знания людей античности были достаточно невелики, чтобы эти люди могли не зависеть от своих умственных позиций.
11* Этот весьма холодный взгляд на механику любви представляется мне уникальным в истории мысли.
Когда любовь столь бесстрастно анализируется, на ум приходит множество странных идей. Какие нужны околичности, какое многообразие средств для того, чтобы совершить зачатие! Чувства, идеалы, красота выступают здесь как условия раздражения определенного мускула.
Сущность функции становится чем‑то необычным, а ее осуществление страшит, прикрывается…
Ничто так наглядно не обнаруживает величайшую опосредствованность естества 5.
12* В конце концов, только чувства для нас существенны. Разум (деление школярское — пусть так!), по сути, важен для нас лишь в связи со всякого рода воздействиями на нашу чувствительность.
А между тем эта последняя может достаточно долго отсутствовать, не вызывая, однако, смерти. Как сказал бы теолог, душа в этом случае отнюдь нас не покидает. Но наше «Я» полностью на это время утрачивается. То, в чем выражается наше тождество по отношению к нам самим, исчезает бесследно, и возможность его restitiitio in integrum * зависит от малейшей случайности. Это — все, что мы знаем определенно: мы можем — не быть.
* Целостного восстановления (латин.).
Вечер с господином Тэстом
Vita Cartesii est simplissima… *
* Жизнь Картезия предельно проста… (латин.).
По части глупости я не очень силен. Я видел много людей, посетил несколько стран, в известной мере участвовал в различных затеях, без любви к ним, ел почти каждый день, сходился с женщинами. Я вспоминаю теперь несколько сот лиц, два-три больших события и, может быть, сущность двадцати книг. Я не удержал ни лучшее, ни худшее из всего этого: сохранилось то, что могло.
Эта арифметика избавляет меня от удивления перед тем, что я старею. Я мог бы также подсчитать победные мгновенья моего ума и представить их себе объединенными и спаянными, образующими счастливую жизнь… Но, думается, я всегда знал себе истинную цену. Я редко терял себя из виду; я ненавидел себя, обожал себя — потом мы вместе состарились.