Анатолий Луначарский - ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 1 (Искусство на Западе)
«Советское искусство», 1933, № 45, 2 окт.
Впервые Луначарский А. В. Об изобразительном ис–Печатается по тексту кн. кусстве, т. 1, с. 371—378.
Статья помещена в качестве предисловия к биографии Ренуара, изданной Ленинградским отделением Изогнза в 1934 г.
1
Совсем недавно я провел несколько дней в Париже. Я застал там выставку произведений одного из величайших, может быть, величайшего французского импрессиониста — Ренуара.
Ренуар дожил до глубокой старости. К семидесяти годам у Ренуара стал развиваться жестокий ревматизм рук, который постепенно превратил их во что–то вроде крючьев или птичьих лап.
Ежедневно, почти до самого дня смерти, прославленный художник садился к мольберту, устраивался так, чтобы левой рукой помогать правой, и говорил:
— Э–э… нет, ни одного дня без работы!
— Почему вы так настойчивы? — спросил его заезжий поклонник.
Весь поглощенный своим полотном, Ренуар ответил: — Но ведь нет выше удовольствия! И прибавил:
— Потом, это похоже на долг.
Тут восьмидесятилетний мастер глянул с улыбкой на спрашивающего и пояснил:
— А когда у человека нет ни удовольствия, ни долга, зачем же ему жить?
Мы не предполагаем, конечно, перечислять здесь шедевры Ренуара или углубляться в роль, сыгранную его школой в истории живописи, а им самим — в его школе. Мы хотим заняться другим вопросом: чего, собственно, искал Ренуар в живописи и что он ею хотел дать?
Сделаем, однако, маленькое отступление.
Недавно появились замечательные письма другого французского гения, вождя живописцев–классиков XVII века — Никола Пуссена.
Пуссен, как и следовало ждать от великого художника, у которого даже в искусстве преобладает ум, был не только сам человеком сильного интеллекта, но вместе со своим веком придавал интеллекту господствующее положение в духовной жизни.
Живопись, — рассуждает Пуссен, — есть для самого живописца непрестанное упражнение в «видении»; упражняется же он в «видении», чтобы потом своими рисунками и картинами учить других правильно видеть мир.
Но узко, — спешит добавить Пуссен, — было бы понимать «видение» как акт одного только глаза. Дело не в том, чтобы тонко различать краски, а благодаря этому и очертания, прекрасно планировать расстояние, вообще с необычайной точностью воспроизводить природу. «Видеть» — это должно значить: принять данный предмет или целую систему предметов в свой собственный мир как благо или зло, как должное, высокое или, наоборот, несовершенное, ищущее своего улучшения и т. д. Живые существа и особенно люди, если ты их видишь, открывают свой общий характер и то, что они испытывают в данный момент. Но здания, расположение вод и растений для «видящего» тоже выражают определенные ценности: величавый порядок, суровость, ласку и т. д.
Современная психология уже давно нашла выражения, характеризующие «поверхностное видение» и «видение глубокое». Первое она называет перцепцией, актом замечания чего–либо, второе — аперцепцией, для перевода какового слова на русский язык имеется много прекрасных выражений, красота которых станет ясной читателю, если он над ними хоть немного подумает. Эти выражения таковы: понимание, усвоение, овладение предметом и т. д.
Все эти выражения означают, что данный предмет или система предметов путем некоего сложного активного усилия делается частью миросозерцания художника.
Если у настоящего художника в его художественном произведении появился какой–либо элемент внешней среды, им увиденной, то это значит, что он им освоен; на картине или в повести он появляется как часть «мира» автора.
Для того чтобы происходил процесс аперцепции, налицо должны быть три элемента: субъект, его «мир», то есть определитель того мироощущения и миропонимания, которые ему присущи, и не усвоенный еще объект. Здесь особенно бросается в глаза, как легко при этом осуществляется принцип классового самоопределения художника, ибо, в конце концов, аперцепция есть не что иное, как общественно–классовое освоение предмета самим художником.
Вот теперь, когда строгий и прежде всего умный Пуссен помог нам дать ответ на наш общий вопрос, постараемся указать, каков был частный ответ Ренуара на вопрос: чего я ищу в живописи для себя и для других?
2
После Великой буржуазной революции буржуазия, крупная и средняя, оказалась господствующим классом. Мелкая буржуазия, сыгравшая очень большую роль во время революции, была оттерта на задний план.
Господствующая буржуазия, вообще провозгласившая принцип «золотой середины», держалась его и в искусстве. Это был академизм, частью связывавшийся с античным искусством, частью с реализмом Возрождения. Это было искусство, в большинстве случаев добросовестное, иногда даже большое (Энгр), но глубоко спокойное и глубоко консервативное.
Мелкая буржуазия, как и в других областях искусства, выдвинула здесь оппозицию под знаменем романтики, имевшую несколько крупных вождей, величайшим из которых был Делакруа.
Вся живописная фактура романтиков, в особенности их колорит, отличалась нервностью и блеском и, скорее, противопоставляла свою горячую яркость действительности, чем подчинялась ей. В смысле же идеологическом романтики редко шли дальше такого же противопоставления всякой экзотики — будням. Между тем капитализм шел вперед своей железной стопой. Он неуклонно увеличивал роль науки в жизни. Он создавал и широкую группу ее носителей — техническую интеллигенцию всех родов оружия. Техническая интеллигенция отчасти рассматривала себя, так сказать, как подмастерьев буржуазии и, как всегда бывает в этих случаях, раскалывалась на группы — от лакейски послушных до полных негодования и протеста, хотя и не понимающих, куда же идти прочь от «дурного хозяина».
Все эти настроения отразились в реалистическом искусстве, равно и в живописи, величайшим представителем которой был «беспартийный коммунар» Курбе.
Но тут–то мы подводим наш «молниеносно–краткий» очерк развития мелкобуржуазного искусства Франции XIX века к моменту, в данном случае нас особенно интересующему, связанному с Ренуаром.
В самом понятии реализма крылась двойственность.
Положение первое: «реальность — это объект, который я наблюдаю».
Положение это правильное, материалистическое; но так называемое реалистическое искусство в последних десятилетиях XIX века (даже Курбе) понимало эту действительность условно, оно видело ее так, как давно привыкли видеть, и изображало, как привыкли изображать, так что получался своеобразный «наивный реализм» на почве условностей мастерской.
Под влиянием сильно разросшейся технической интеллигенции художники стали вносить в наблюдение действительности элементы «научного опыта». На первое место стало выдвигаться второе определение реальности: «реальность — это результат моего наблюдения».
Положение это — уже не материалистическое, а позитивистское— могло быть приближено к материализму при таком толковании: подлинное, общественно ценное изображение действительности (какого, как мы видели, искал в XVII веке Пуссен) есть результат весьма внимательного и сознательного наблюдения окружающего.
Но французская интеллигенция конца XIX века в лице вождей своего нового живописного отряда (Мане и Моне) не придавала особого значения ни материальной действительности, ни какой–либо организации через картины общественных сил… Эти художники считали себя сынами науки, освобождающей от традиций мастерской, стремящимися изображать вещи в точности так, как они их видят: на вольном воздухе, при разных освещениях и т. д. и т. п. Вот почему их направление приняло столь субъективистски звучащее название — «импрессионизм».
Теперь мы снова пришли к Ренуару.
Ренуар был импрессионистом. Импрессионизм дал ему чрезвычайно много. Он выгнал его из темной мастерской. Импрессионизм открыл ему глаза на непосредственную, живописную и чувственную прелесть солнечного света. Он научил его всей скрытой роскоши красок прежде просто коричневых или серых теней. Он выявил перед его талантливым и чутким оком все трепетание огней и красок на поверхности предметов и в пространстве между ними. Он дал ему самому возможность любоваться и другим помочь любоваться богатой, щедрой, милой, осчастливливающей игрой цветов.
Импрессионист Ренуар был прежде всего художником, влюбленным в бесчисленные цвета, колорита, для которых, так сказать, костяком служил предметный мир.
Сам предметный мир интересовал нашего живописца меньше. Пространство, конструкции, красота или чистота линий, а вместе с тем смысл происходящего в пространстве и во времени был как будто сильно отодвинут в сторону. Это–де не дело живописца. Дело живописца — до блаженного опьянения насыщаться бесконечностью танца красок, песни света и глубокого аккомпанемента тьмы.