Анатолий Зверев - Анатолий Зверев в воспоминаниях современников
Зверь лил краску на холст или бумагу, кидал шматы масляной краски, разбрызгивая колера кляксами. Бой. Чем быстрее темп разбрызгивания, тем веселее. Узоры составляют лицо, дерево, небо, землю, кладбище, Голгофу, лодочку, следующую по всем изгибам реки, как ветка, несомая в никуда, дутые купола падающих храмов, серию портретов. Особенно ему в те золотые сперматические годы удаются автопортреты: Зверев с отрезанным ухом под Ван Гога, Зверев в соломенной шляпе с одним глазом, с усами, без усов, с бутылкой. Зверь с папироской. Из узоров же составляются натюрморты, в которых участвуют предметы, окружающие быт и нравы маэстро. Наконец, он пишет простые узоры, ничего не составляющие, просто красивые абстрактные пятна, где каждая клякса — мир творчества и гармонии, вернее, живопись, писомания.
— Однажды с пьяных глаз поддал флакон чёрной туши под зад и… Олля-ля! На обоях образовалась чудо-клякса. Клякса ещё не успела растечься вниз на пол, когда я в падении, как солдат в окопах под обстрелом, успел подписать кляксу — АЗ-58. Я вас — вашу мать — обучаю мудрости и спасаю мир! Анархия — мать порядка!
* * *1957 год. Москва. Лето с мотылями. Прекрасное лето, международный фестиваль молодёжи всех стран в парке моего детства, в Парке культуры и отдыха имени Горького, где, судя по названию, в тебя впихивают культуру и успеваешь отдохнуть для будущих строек коммунизма.
В парке в больших павильонах была создана огромная мастерская, куда приходили красивые девушки всех стран мира и позировали художникам всех континентов, писавшим во всех манерах, имевшихся на белом свете. Здесь начинает свой эпохальный путь художник И. Глазунов. В одном из многочисленных павильонов произошло первое публичное выступление Зверева. Он пишет быстро, ярко, экспрессивно. Вокруг толпа. Кто смотрит с любопытством, кто смеётся. Зверев зверь; он не прощает насмешек. Зверев пишет красивую мулатку из Бразилии. Начало эпатирующего сеанса: как бы ненароком начинает брызгать краской вокруг, как поп кадилом, не жалея смеющиеся лица и красивые наряды молодёжи. Толпа редеет. Нет! Один человек торчит за спиной, несмотря на зверевские атаки. Зверь есть зверь. Он плюёт и харкает на палитру, сыплет сигарный пепел, мешая краски. Тип упоён, продолжает наблюдать. Тип оказался молодым американским художником, последователем Дж. Поллока. Он сфотографировал Зверева и подарил на память фотографию. Все сеансы стоял за спиной и восторгался, как у Зверя все получается.
В 1956 году Поллок погиб в автомобильной катастрофе. Зверев не знал Поллока. Он синхронно творил в манере, которую французский художник Жорж Матье обозвал «лирической абстракцией». Зверев не понимает метафизического смысла «космос», не решает «проблемы пространства», не углубляется в понимание «модели вселенной Эйнштейна». Зверь творит на плоскости внутренний космос души, его беспредельность. Движения Зверя молниеносны, одна гуашь или акварель выполняются за несколько секунд, масляный холст — за минуты. Фейерверк красок, безумие образов в период спонтанной экспрессии, когда, по словам Анатоля, за сутки он делал до сотни работ.
Случается, и довольно частенько, портреты не похожи на заказчиков, салонны и красивы. Желание поскорее приступить к более важному делу, выпивке, мешает Звереву относиться с одинаковой ответственностью ко всем заказам. Желание избавиться поскорее от нелюбезного уму и сердцу дела, писания портретов, развивает в Звереве удивительный глазомер, скорость и точность, что можно классифицировать как достоинство в ряде работ, и наоборот, в других смотрится, как грязь и халтура.
В 60-е годы Зверев ходил «на халтуру» в дома дипломатов с риском для жизни мимо милицейской будки. Закона не было, запрещавшего ходить в гости к дипломатам. Однако неписаный закон гласил: не пускать всякую шушеру вроде Зверя и ему подобных. Останавливали, проверяли документы, заставляли высиживать в отделениях милиции часами. Однажды Анатоль попросил меня проводить его «для храбрости» на сеанс к Дэвису, американскому дипломату.
— Солнышко, — обращение к хозяйке дома, — дай-ка выпить чего-нибудь и закусить.
Постелил газеты на ковер. Из авоськи вынул бумагу и расстелил на газеты. Достал пачку детской акварели, маленькие кружочки-какашки необычайной твердости на картоне. Ни кистей, ни палитры, ни других необходимых причиндалов для писания портрета в классической манере.
— Как мне сидеть, Толя? — спрашивает модель.
— Хоть задом, — отвечает маэстро.
Американка хлопает глазами, остальные предвкушают удовольствие от зрелища. Он смотрит молниеносно, удивительная память, смотрит один-два раза. Этого достаточно, чтобы «запечатлеть вас для истории», как он выражается. Глаза щурит до почти полного закрытия, остаются лишь блиндажные щели, хватает газету, плюет на нее, мнет и начинает ею писать вместо кисти. Сеанс длится около 15 минут. Зверь сотворил пять акварельных работ, из них две просто великолепны, остальные хороши и красивы.
Он великолепно владеет спонтанностью краски, умеет в доли секунды неуправляемые красочные натеки-ручьи направить в нужное место. Краска течет, бурлит, как весенний поток, молниеносный жест рукой, и поток превращается в изгиб губ. И так далее. Это «халтура».
В 50-е годы он пишет для себя, от силы, от бегства, от гения, от пуза. Извержение длится недолго: два-три года. Конец. Устал. Вряд ли Пикассо смог бы выдержать такой бешеный ритм жизни и работы.
В 50-е годы он часто посещает зоопарк, где делает удивительные наброски на уровне Рембрандта. Он владеет линией не хуже Пикассо. Время исполнения — доли секунды. Манера рисования настолько экстравагантна, что отпугивает или разжигает нездоровое любопытство публики. Спящий лев рисуется одним росчерком пера. Линии рисунка разнообразны, от толщины волоса до жирных жабьих клякс. Или прерывисты, словно он рисует в автомобиле, скачущем по кочкам. Характер поз, прыжков животных точен и кинематографичен.
Природа души и духа сотворена таким образом, что на пути к самовыражению расставлены рогатки и самоограничения, действующие до тех пор, пока ты не укрепился в воле и внутренних силах. Мало людей в истории человечества в земной жизни достигли истинной цели, то есть Царствия Божия в самом себе. Ты можешь только одно, если тебе отпущен Дар (а он отпущен практически каждому): реализовать Дар в категориях искусства, культуры. Тайна Зверя — тайна его Дара, его гения, подаренного клошару.
Одной работой не обойдешься, чтобы иметь представление о творчестве Зверева, необходимо просмотреть не одну, две, десять, а сто работ в сериях, где образы церкви, дерева, лошади, пятна кадрируются на протяжении ста-двухсот гуашей, акварелей, холстов. Его серии «Голгофа», «Зимний пейзаж», «Женские головки» и многие другие — дневники судорожной игры ума, божественной интуиции, в долю секунды приводящей к видимым результатам на бумаге, картоне, стене, холсте, колене, груди. То, к чему Зверев прикоснулся краской, пеплом, чернилами, плевком, он относится как к своему пространству, где живут и гуляют свои вещи, наподобие собачки, метящей каждый попадающийся столб или дерево. И Зверев везде хочет застолбить СВОЕ пространство меткой АЗ такого-то года. Зверь не нужен обществу. Иногда приятно повесить его петуха или цветочки в гостиную. Красиво? Красиво. Но сам Зверь пропади пропадом.
За 20 лет «творческой деятельности» созданы миллионы работ. Большая часть погибла за ненадобностью. Материалы, с которыми обычно имеет дело маэстро — бумага, тушь, вода, — недолговечны, нужны усилия для фиксации таких, например, фактур, как пепел, который он сыпал неоднократно в ряд работ по-сырому без всякого закрепления. Пепел ему нравился, возможно, как серый материал, который обобщал яркие краски, но и как хеппинговый жест, осмысляемый впоследствии другими, что пепел символ тлена и суеты сует. Настоящее искусство «странных» личностей не нужно человеку, народу, человечеству.
Дай Бог тебе здоровья, Анатолий Тимофеевич Зверев!
АНДРЕЙ АМАЛЬРИК
«Неожиданные повороты»
Хотя меня все больше начинали занимать другие интересы, отношения с художниками были дороги мне. Анатолий Зверев заходил к нам, пока мы не поссорились из-за того, кому делать первый ход в карты, я его с тех пор не видел и вряд ли увижу. Я думаю теперь, что он оказал на меня большое влияние, даже как на писателя, хотя сам книг, по-моему, не читал. Когда он иллюстрировал мои пьесы, он попросил меня читать их вслух, так как едва разбирал буквы; замечания, которые он сделал, были, впрочем, очень метки. Боюсь, что в истории русского искусства его работы займут скромное место, замечательные вещи просто потеряются среди хлама. На Западе даже лучшие его картины интереса не вызвали, они слишком напоминали лирический экспрессионизм двадцатых-тридцатых годов, словно развитие русского искусства возобновилось с того момента, на котором было искусственно прервано.