Уильям Моррис - Искусство и жизнь
Эта перемена завершилась или почти завершилась к середине XVIII века, и мне не кажется необходимым прослеживать постепенный упадок искусств, начиная с XV века вплоть до этого времени. Достаточно сказать, что очевидный упадок искусств шел неуклонно. Лишь там, где люди остались вне могучего потока цивилизации, где жизнь сохраняла первозданность, а производство продолжало оставаться домашним, в произведениях искусства сохранялись еще кое-какие следы пережитого человеком наслаждения. Повсюду же безраздельно царило доктринерство. Лишь немногие из живописцев, которые обычно словно бы сквозь раскрытые ими окна показывали жизнь и подвиги святых и героев, даже более — самые небеса и град божий, пребывающий над любезным их сердцу земным градом, сумели не превратиться в претенциозных пачкунов, в светских льстецов высокородных некрасивых дам и глупых высокомерных аристократов. И чего же можно было ожидать для архитектурных искусств от какой-нибудь группы машиноподобных людей, которые, правда, объединялись, но лишь ради более быстрых темпов и точности процессов производства? Чего же можно было ожидать для декоративного искусства от его создателей, в лучшем случае педантов, презиравших человеческую жизнь, а в худшем — механически работающих поденщиков, не многим отличавшихся от несчастных тружеников? Вопреки всяким расчетам, в конце концов была создана всего лишь масса нелепых побрякушек, дорогостоящей роскоши и показной пышности, получивших с той поры в высшей степени заслуженное унизительное наименование «декора».
Завершается ли этим повесть об упадке искусств? Нет, предстоит еще и другой акт той же драмы, которому суждено стать либо хорошим, либо дурным в зависимости от того, готовы ли вы воспринять его как финал или же вам хочется возмутиться, то есть обрести надежду на что-нибудь лучшее. Я рассказывал о том, каким образом рабочий превратился в машину. Мне остается рассказать, как он был сброшен даже с этого шаткого возвышения, на котором он все же сохранял чувство собственного достоинства.
В конце XVIII века Англия была страной, занятой промышленным производством наравне с другими странами. Промышленность все еще занимала второстепенное место в сравнении с обыкновенной сельской жизнью и была неотделима от неё. В течение полувека всё это изменилось. Англия стала подлинно промышленной страной — мастерской мира, с гордостью называемой так ее патриотически настроенными сыновьями. Это удивительная и в высшей степени важная революция была порождена машинами{13}. Производство, обусловленное успехами и переменами в мире, о которых было бы слишком долго говорить, даже если б я ограничился сжатым рассказом, было навязано населению нашей страны. Вы вправе воспринять эту огромную машинную промышленность, с одной стороны просто как продукт полного развития производства ради прибыли, а не ради пропитания, что началось еще во времена Томаса Мора, а с другой стороны — просто как революционное последствие простого разделения труда. В ходе личных моих занятий я по необходимости достаточно углубился в изучение системы мастерских XVIII века, чтобы отчетливо увидеть, сколь серьезно отличается она от фабричной системы нашего времени, с которой, однако, обычно смешивают систему мастерских. Поэтому я с неприкрытым сочувствием вникал в объяснение смысла и тенденций этой перемены, содержащееся в произведениях великого человека{14}, которого, думается, я не должен называть в этом собрании, но который помог мне понять достаточно сложные проблемы (их тоже не следует здесь упоминать), касающиеся сущности труда и его продукции. Но одно по крайней мере я должен сказать. Если в условиях разделения труда XVIII века люди вынуждены были неизменно трудиться над какой-нибудь пустяковой деталью примитивным механическим способом, который они столь же примитивно понимали, то при фабричной системе и при почти автоматическом машинном оборудовании, характерных для нашей теперешней жизни, рабочий довольно часто может менять свою работу, может переводиться с одной машины на другую, едва ли даже зная, что он вообще производит. Другими словами, в условиях XVIII века рабочий был низведен до положения машины, при нынешней же системе он превратился в раба машины. Именно машина под страхом голодной смерти приказывает ему делать то или иное. Да, и это отнюдь не метафора: если машине угодно, если ей по нутру спешка, то она может заставить рабочего пройти тридцать миль в день вместо двадцати или же, если он откажется, послать его в работный дом.
Если вы спросите меня, что хуже, быть ли машиноподобным рабочим XVIII века или же рабом машины XIX, то я вынужден ответить, что второе хуже. Если бы я привел свои доводы, то немногие из вас согласились бы со мною, и я не уверен, что вы разрешили бы мне закончить мое рассуждение. Во всяком случае, эти доводы довольно сложны. Но на вопрос, у какой из этих двух групп рабочих продукция будет лучше, ответить не так уж сложно. Машиноподобный рабочий, даже выполняя свое примитивное задание, должен быть весьма искусен, — рабу же машины нужно лишь очень мало мастерства, практически его легко замещают женщины и дети, и если при такой работе требуется какая-нибудь квалификация, то лишь для надзора за трудом последних. Короче говоря, нынешняя система фабрик и властвующих машин обнаруживает тенденцию к уничтожению квалифицированного труда вообще.
В этом потрясающее различие между ремесленником средних веков и нынешним рабочим, и его-то я совершенно серьезно приглашаю вас обдумать. Средневековый ремесленник приступает к работе, когда находит нужным. Работает он у себя дома, возможно, он сам делает свои инструменты, орудия или простой механизм еще до того, как принимается за пряжу, ком глины и т. д. Он сам решает, какой орнамент подходит для законченной им работы. Своим умом, своей рукой он набрасывает эскиз и воплощает его в жизнь. Руководит и помогает ему традиция, иными словами — ум и мысли всех ремесленников предшествующих поколений, воплотившиеся в навыках и обычаях его ремесла. Мы не должны забывать также, что если ремесленник живет даже в городе, то дом его находится невдалеке от полей, от прекрасной природы. Время от времени он работает в поле. Не раз и не дважды в жизни приходится ему брать свой лук или снимать со стены свою потемневшую алебарду и на полях сражений лицом к лицу встречать неведомую судьбу, а еще чаще участвует он в ссорах, затеваемых другими, а иногда и сам затевает ссору, не всегда, впрочем, оканчивающуюся для него благополучно.
А что же труженик, пришедший ему на смену, — как он работает и как живет? Кое-что мы все знаем об этом. Он должен быть у фабричных ворот ко времени, когда прозвучит гудок. В противном случае его оштрафуют или отошлют вон, «на подножный корм». Мало того, не всегда будут открыты для него и фабричные ворота. Если только хозяин, подчиняющийся рынку (о котором сам он знает мало, а его рабочий вообще ничего не знает), не выделит ему места, где он мог бы трудиться, и станок, за которым он мог бы работать, то он должен вернуться на улицу и, подобно тысячам людей в нынешней Англии, слоняться без дела. Но представьте его, счастливо стоящего у машины, при которой он должен изо дня в день находиться неотлучно, — много ли мыслей может он посвящать чему-либо помимо работы? Мысли его не пойдут дальше того, чтобы узнать, что же, собственно, производит его машина (а вовсе не сам он). Какое ему дело до эскиза и орнамента? Он может обслуживать машину, выпускающую более или менее красивые предметы или же оказаться соучастником (весьма, впрочем, незаметным) выпуска кричащих изделий обмана и мошенничества. За то и другое он получит одинаковую плату, но ни то, ни другое ни в малейшей степени не подчиняется его контролю. Религия, мораль, филантропия и свобода XIX века, взятые вместе, неспособны избавить его от этого позора. Нужно ли говорить, где и в каких условиях он живет? Он помещается в собачьей конуре со спертым воздухом, отделенной такими же протянувшимися на целые мили конурами от прекрасных полей той страны, которую он точно в насмешку называет «своей». Иногда в праздники этот бедняк погружается в поезд, чтобы взглянуть на эти поля и вечером снова вернуться в тот же мрачный ад. Бедняга!
Скажите, можно ли вырвать такого человека из привычной для него жизни и предложить ему подражать работе свободных цеховых ремесленников XIV века? Можно ли надеяться, что его работа окажется близкой по качеству к той работе?
Чтобы не ослаблять своих доводов преувеличения, я допущу, что хотя громадное количество так называемых художественных изделий выпускается рабом машины под давлением того или иного безрассудного рынка, — ремесла, связанные со строительством, не претерпели в промышленной революции столь значительных изменений. Это ремёсла как бы иллюстрируют моё утверждение, что характерная для XVIII века система разделения труда еще существует и действует бок о бок с фабричной системой и машинным производством. Все же и в этих ремеслах упадок теперь очевиден, тогда как в XVIII веке среди строителей удерживались остатки традиций, унаследованных от времен ныне утраченного мастерства. Теперь в строительстве, начиная от архитектора до подносчика, глубоко укоренилось разделение труда, и качество мастерства, такое, далекое от обычного для цехового рабочего стандарта, в наше время упало значительно ниже того, который требовался от угнетенного разделением труда рабочего XVIII века, и нисколько не выше того, которого можно ждать от неквалифицированного рабочего крупной индустрии. Короче говоря, этот рабочий крупной машинной промышленности — типичный представитель труда наших дней.