Алла Марченко - «В декабре в той стране...»
Да и свидетельству Наседкина при всем желании трудно наотрез не поверить, поскольку, в принципе, оно не расходится с приведенным выше свидетельством Тарасова-Родионова, которому уж точно нет никакого резона приписывать Есенину любовь к Троцкому.
Спору нет, Есенин недаром писал: «Человеческая душа слишком сложна для того, чтоб заковать ее в определенный круг какой-нибудь одной жизненной мелодии…» И все-таки, чтобы вот так круто, да еще и беспричинно изменить отношение ко «второму первому лицу в государстве», при всей своей переменчивости, Есенин не мог.
Причина, разумеется, была, и серьезные исследователи об этом знали, однако предпочитали не ставить точки над i. Добытые ими в спецхранах подробности оседали в пространных комментариях. Но ежели их собрать в более или менее связную картинку, получится примерно следующее.
Есенин появился в Москве 5 августа 1923 года, и первым сильным литературным впечатлением оказались статьи Троцкого о литературе, которые тот в течение года печатал в «Правде». В одной из них, опубликованной 5 октября 1922-го, речь шла о есенинском «Пугачеве». Ничего принципиально нового об этой вещи С. А. в ней не прочел, а вот мнение Троцкого об имажинизме вообще: был, да «весь вышел», тогда как Есенин — «еще впереди», приятно удивило, поскольку совпадало с его собственным суждением о творчестве «собратьев по служению величию Образа». Что до формулы — еще впереди, то Есенин сразу же взял ее, как тогда говорили, на вооружение, использовав как эффектную концовку в Автобиографии 1924 года:
«Мне еще рано подводить какие-либо итоги себе. Жизнь моя и мое творчество еще впереди». Он повторит ее, переиначив применительно к раздумьям о посмертной судьбе своей поэзии, и в прощальных стихах:
Предназначенное расставаньеОбещает встречу впереди.
Прочел всемирный путешественник и самую громкую из правдинских публикаций Троцкого «Формальная школа поэзии и марксизм» (20 июня 1923). И прочел, видимо, внимательно. Ее и в августе все еще обсуждала литературная Москва. Мариенгоф возмущался, Есенин злорадствовал: Троцкий был одних мыслей с ним, с тем, что он, Есенин Сергей, два года назад написал в эссе «Быт и искусство». Лексика другая, суть — та же.
Сравните.
Есенин, «Быт и искусство», 1921:
«Собратьям моим кажется, что искусство существует только как искусство. Вне всяких влияний жизни и ее уклада. Мне ставится в вину что во мне еще не выветрился дух разумниковской школы, которая подходит к искусству как к служению неким идеям <…> Понимая искусство во всем его размахе, я хочу указать моим собратьям на то, насколько искусство неотделимо от быта и насколько они заблуждаются, увязая нарочито в <…> утверждениях его независимости».
Троцкий, «Формальная школа поэзии и марксизм», 1923:
«Приемы формального анализа необходимы, но они недостаточны. Можно подсчитать аллитерации в народных пословицах, классифицировать метафоры, взять на учет число гласных и согласных в величальной песне — все это обогатит <…> наше понимание народного творчества; но если мы не будем знать мужицкого севооборота и связанного с ним жизнеоборота <…> то мы будем знать в народном творчестве только шелуху его, а до ядра не доберемся <…> Попытка освободить искусство от жизни, объявить его самодовлеющим мастерством, обездушивает и умерщвляет искусство».
Согласитесь, было от чего торжествовать. Классическое для России противостояние «поэт и власть», вопреки дурным ожиданиям, разрешалось самым счастливым образом. Вместо «блядской снисходительности» Есенину предлагался диалог на равных. Там, наверху, оказывается, его ждали, надеясь, что «воротится он не тем, чем был». С выводами при этом не торопились: «Не будем загадывать, приедет, сам расскажет».
Набросав за неделю, к 14 августа, первую часть «Железного Миргорода», Есенин отправился в «Известия». В варианте 1923 года (из-за которого «Миргород» вскорости отправят в спецхран) очерк начинался так: «Я не читал прошлогодней статьи Троцкого о современном искусстве, когда был за границей. Она попалась мне только теперь, когда я вернулся домой. Прочел о себе и грустно улыбнулся. Мне нравится гений этого человека, но видите ли?.. Видите ли? <…> Впрочем, он замечательно прав, говоря, что я вернусь не тем, чем был…»
Редактор, пробежав глазами несколько первых листочков, рукописью заинтересовался. Ее спешно, прямо-таки с колес, поставили в номер. Спешка удивила Есенина: очерк не отделан, не перебелен, а вторая часть вообще не написана. (Вторая половина «Миргорода» выйдет в свет лишь в конце сентября.) Впрочем, удивлялся он не долго. Через три или четыре дня, не позже 19 августа, его пригласили в Кремль, к Троцкому.
По моему убеждению, этот эпизод стоит того, чтобы попытаться его реконструировать и осмыслить. В ракурсе большого литературного контекста он ничуть не менее значим, чем первая личная, тет-а-тет, встреча Пушкина с Николаем 8 сентября 1826 года в Чудовом дворце Кремля или телефонный разговор Пастернака со Сталиным.
Итак, 18 или 19 августа 1923 года Есенин по приглашению Троцкого является в Кремль. Как и в случае с Пушкиным, ничего достоверного о беседе поэта с почти первым лицом страны Советов нам неизвестно, кроме короткой фразы в его письме к Дункан от 23 августа: «Был у Троцкого. Он отнесся ко мне изумительно». И все-таки на основании косвенных данных можно предположить, что разговор, круто изменивший социальный статус Есенина, не мог миновать минимум трех интересных для обоих собеседников тем.
Тема номер один: положение дел в Веймарской республике.
Тема номер два: Америка.
Тема номер три: крестьянский вопрос.
С Веймарской Германией Советская Россия только что подписала Договор, аннулировавший предписанные Брестским миром территориальные и прочие обязательства. Троцкому, убежденному, что в отдельно взятой стране построение социального государства невозможно, важно услышать от наблюдательного очевидца ответ на сильно занимавший его вопрос: продолжается ли революционизация масс в разоренной войной Германии. Одно дело официальные отчеты, и совсем другое личное впечатление[38].
Мнение Есенина на сей счет наркомвоенмора наверняка не порадовало. Вряд ли Сергей Александрович мог рассказать Льву Давидовичу что-нибудь отличное от того, о чем написал еще летом 1922-го, в июне из Висбадена, в июле из Дюссельдорфа: «Никакой революции здесь быть не может. Все зашло в тупик <…> Кроме фокстрота здесь почти ничего нет. Здесь жрут и пьют, и опять фокстрот».
Зато впечатления от Америки оказались на удивление сходными. Цитировать хрестоматийный «Железный Миргород» не буду, а вот отрывок из автобиографической прозы Троцкого все-таки приведу:
«Я оказался в Нью-Йорке, в сказочно прозаическом городе капиталистического автоматизма, где на улицах торжествует эстетическая теория кубизма, а в сердцах — нравственная философия доллара»[39].
Не разошлись они, как мы уже могли убедиться, и в понимании современной поэзии и даже западной живописи. И в этом отношении их предпочтения парадоксальным образом совпали. «Мы несколько раз, — вспоминает Иван Грузинов, — посетили (в 1921 году. — А. М.) с Есениным музей новой европейской живописи (бывшее собрание Щукина и Морозова). Больше всего его занимал Пикассо. Есенин достал откуда-то книгу о Пикассо, со множеством репродукций с его работ»[40]. И мало что «достал»! Он еще носился с этой книгой по всей Москве, выискивая тех, кто мог бы перевести ему немецкий текст…
Спустя два года в тот же музей заходит вместе с Троцким Юрий Анненков и не без удивления выясняет, что Троцкого больше всех занимает Пикассо. И это не мимолетное впечатление. Вот как описывает художник содержание своих бесед с Троцким в те месяцы 1923 года, когда он писал его парадный портрет: «Наши беседы скользили с темы на тему, часто не имея никакой связи с событиями дня и с революцией. Троцкий был интеллигентом в подлинном смысле этого слова. Он <…> был всегда в курсе художественной и литературной жизни не только в России, но и в мировом масштабе <…> Во время сеансов мы много говорили о литературе, о поэзии (к которой Троцкий относился с большим вниманием) и об изобразительном искусстве. Могу засвидетельствовать, что среди художников тех лет главным любимцем Троцкого был Пикассо».
Воспоминания Анненкова интересны еще и тем, что дают реалистическое описание внешности и поведения живого Троцкого, поскольку в широко бытующих в России времен минувших анекдотах он изображается не иначе, как полукарликом, высокомерным и злобным. Впрочем, о его высокомерии и позерстве с досадой и раздражением вспоминали многие вполне, казалось бы, объективно настроенные современники. Анненков ни того ни другого в своем собеседнике не зафиксировал: «Он был хорошего роста, коренаст, плечист и прекрасно сложен. Его глаза сквозь стекла песнэ блистали энергией. Он встретил меня весьма любезно, почти дружественно и сразу же сказал: „Я хорошо знаю вас как художника. Я знаю, что до войны вы работали в Париже. Я знаю ваши иллюстрации к „Двенадцати“ Блока, и у меня есть книга о ваших портретах <…> Надеюсь, что вы тоже слыхали кое-что обо мне, и, значит, мы — давние знакомые. Присядем“»[41].