Андрей Немзер - При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Наконец, напомним еще раз, что «Тарантас» был очень высоко оценен Жуковским (письмо автору, осень 1845) и Гоголем (письмо автору от 3 января 1846). Такой разброс мнений был глубоко закономерен, успех «Тарантаса» не исключал, а подразумевал некоторую двусмысленность. Ирония скептичного писателя стимулировала ироническое отношение к его заветному сочинению. Даже сочувственники Соллогуба не считали, что он уже исполнил свою миссию, и требовали от него большего.
Меж тем Соллогуб едва ли когда-нибудь был настроен на великие свершения – те, что грезились Жуковскому (настоящий «русский роман») и Гоголю. Не зря в «Приключении на железной дороге» сказано: «От скуки делается смешно». А от смеха, добавим мы, грустно. Как писал светский приятель Соллогуба: «Печально я гляжу на наше поколенье». И далее по тексту «Думы», где все инвективы обращены не к «ним», но к «нам».
На тех немногих мемуарных страницах, которые Соллогуб посвятил Лермонтову, он дважды затронул мотив неудовлетворенности поэта собой. Лермонтов спрашивает у Соллогуба, верит ли тот в его талант, а затем, услышав, как его стихи приравниваются к пушкинским, замечает: «Нет, брат, далеко мне до Александра Сергеевича <…> да и времени работать мало остается; убьют меня, Владимир». Последняя пророческая реплика отменяет описанные выше планы Лермонтова – отставка, труды по совместному с Соллогубом изданию нового журнала. Не было. Не могло быть. Могло только мечтаться.
Здесь не место для детального сопоставления общественно-литературных позиций Лермонтова и Соллогуба. Представляются они достаточно близкими – с понятной поправкой на гениальность поэта. Всего важнее, однако, что сам Соллогуб ощущал себя человеком лермонтовского поколения и умонастроения. Потому и безвременная насильственная смерть поэта, разрушившая возможность совместного труда, воспринималась им с особенной остротой. В разных местах мемуаров, отталкиваясь от разных поводов, Соллогуб размышляет о тяжкой участи художника в современной ему России. Поминаются Пушкин, Гоголь, Глинка. Но смерть Лермонтова и в этом ряду оказывается отмеченной – не случайно в первой публикации воспоминаний она названа большей, чем гибель Пушкина, утратой для российской словесности. (Позднее Соллогуб конструкцию смягчил.) Гибель Лермонтова заставила оплакивать несбывшиеся надежды и словно еще раз подтвердила: для опоздавшего (послепушкинского) поколения все перспективы закрыты. Жизнь останется бессмысленной, а искусству двигаться некуда.
Конечно, Соллогуб не формулировал это «правило» впрямую – он попросту все больше ему подчинялся. Конечно, временами инстинкт художника брал верх над внутренней обреченностью. Потому «Тарантас», начатый почти как игра, был доработан – тщательно прописан, перестроен, насыщен отголосками актуальных споров, спрыснут всепроницающей иронией (от которой нет пощады ни теоретикам, ни практикам, ни, как мы видим, пытающемуся встать над ними сочинителю), приправлен полемикой с гоголевской утопией (вообще-то манящей) преображения России. Потому и мог появиться уже после «Тарантаса» щемящий рассказ «Метель», внутренний лиризм которого берет верх над никуда не ведущей фабулой. Да, офицер и молодая дама больше никогда не увидятся, их вдруг вспыхнувшие чувства никак не отразятся на той жизни, что предписана героям судьбой, но и забыть свою встречу в метели они никогда не смогут. (Впрочем, и барону Фиренгейму никогда не забыть прекрасной «аптекарши», которую убила его неуместно вернувшаяся любовь. И сознание того, что он-то поступил благородно, не разрушил семейный очаг, но по требованию достойного мужа Шарлотты покинул провинциальный городок, не уменьшит тоски и стыда невольного убийцы. Примерно таких же, как у бедного аптекаря, хотевшего спасти жену и разбившего ее жизнь.) Потому последние повести Соллогуба немногим проигрывают прежним – «Старушка» (1850) так и вовсе хороша. Хоть и вершится грустной насмешливой улыбкой прожившей долгий век графини-бабушки, только что объяснившей доброму, но непутевому внуку, что из его «любви» к достойной девушке никакого толку не будет.
* * *Сколько раз можно говорить уже сказанное? Писатель, лишенный чувства самоконтроля, пробавляется (иногда и успешно) бессознательными повторениями. Соллогуб был устроен иначе. Ему вовсе не хотелось расставаться со словесностью, но – вопреки чаяниям Жуковского и Гоголя – «нового слова» он не находил. Конечно, тут срабатывало множество привходящих, личных, как бы случайных обстоятельств. В водевилях 1850-х годов Соллогуб, органично владея жанром, посмеивается над проблемами, куда как серьезно тяготившими героев и рассказчика его повестей. Конфликты разрешаются с подобающей жанру легкостью, поверить в которую невозможно, да и не нужно. Водевиль и есть водевиль.
Между тем со смертью Николая I и первыми толками о реформах стало ясно, что жизнь все-таки меняется. И уж точно не может сводиться к усталому вальсированию и котильонной иронии. Соллогуб надеялся на лучшее: поэтому решился собрать и переиздать пятитомником свои сочинения: повести (прежние издания разошлись, а цензурная политика последних николаевских лет републикациям не благоприятствовала; «Тарантас» и теперь встретил противодействие цензуры; дабы провести его, потребовалось вмешательство Вяземского, ставшего о ту пору товарищем министра просвещения), водевили, очерки и даже поэтические опыты… Теми же надеждами он вдохновлялся, сочиняя комедию «Чиновник» (1856), где легко прикоснулся к склоняемой во всех гостиных (и во всех трактирах), но все еще не допускаемой в печать теме: взяточничеству. По Соллогубу, эта общественная хворь обусловлена, с одной стороны, небрежением дворян (богатых, образованных, имеющих твердые правила) государственной службой, а с другой – их же неумением хозяйствовать, защищать свои интересы и готовностью при малейшей возможности ввернуть «награждение» презираемому невежественному и жадному крючкотвору. Порядочный дворянин должен служить, а его неслужащие собратья не должны видеть в любом чиновнике взяточника. Тогда и зла в отечестве будет меньше, а о нынешних непотребствах, как выражается добродетельный дворянин-чиновник Надимов, «надо крикнуть на всю Россию». Вот Соллогуб и крикнул. Аккуратно. В забавной – на любовных недоразумениях закрученной – комедии. Развивая свои же давние мысли о чиновничестве и службе, отчетливо проговоренные в «Тарантасе». Смягчая (как всегда) благородный пафос ощутимой – поэтикой жанра предписанной – иронией. Может, подействует? Расслышат? А если границы дозволенного окажутся нарушенными, то с шутки какой спрос.
«Чиновник» был весьма своевременной (хотите – злободневной, хотите – однодневной) вещью. Комедию сыграли на домашнем театре великой княгини Марии Николаевны в присутствии ее августейшего брата, Александра II, который одобрительно изрек: «Давно бы пора говорить это». Пьесу споро поставили в императорском Александринском театре, напечатали в «Библиотеке для чтения» (1856, № 3), то есть сделали доступной не только для столичной демократической публики, но и для провинциальных читателей. Так Соллогуб проторил дорогу «благодетельной гласности». За что через несколько месяцев и поплатился. «Чиновника» за несерьезное отношение к важным проблемам, скверное знание делопроизводства, аристократизм и фразерство раздраконил в «Современнике» (№ 6) укрывшийся за псевдонимом «Чиновник» Н. М. Львов (вскоре он продолжит полемику пьесой «Свет не без добрых людей», где выведет двойника соллогубовского героя, чиновника-аристократа, взяточником; ничего, и на Львова управа быстро найдется). Практически одновременно на пьесу обрушился в «Русском вестнике» (№ 6, 7) Н. Ф. Павлов, чьи безусловно незаурядные «Три повести» стяжали шумный и скандальный успех в 1835 году – незадолго до дебюта Соллогуба. Неприязнь к первенствующему сословию была могучей страстью Павлова (плебея по происхождению). Тональность его резкой, изобилующей страстями, эффектной прозы диаметрально противоположна ироничной и мягкой манере Соллогуба. Жизнь Павлова, равно годящегося в герои Бальзака и в периферийные персонажи Достоевского, отчетливо не задалась, желчи у него всегда хватало, Соллогуб должен был раздражать его как «барством», так и литературной удачливостью. Он и развернулся во всю мощь – из статьи следовало, что хуже героя Соллогуба только сам автор. Разбор «Чиновника» вызвал шумное одобрение в либеральном кругу – какое значение имеет личность и намерения явно устаревшего писателя, почему-то перехваленного Белинским, когда нужно двигаться дальше, дальше, дальше… Но и отбросить такую отменную мишень было бы нерачительно. Еще не пришла пора учить жизни Тургенева, Гончарова и прочих мэтров, а на поношения Соллогуба (графа, царедворца и сорокалетнего старика) публика уже настроена, защищать его никакой Тургенев не бросится. Тут-то и грянул Добролюбов. И пошло-поехало.