Встреча - Милан Кундера
Но если моя история может продолжаться дольше моей собственной жизни, это означает, что моя жизнь сама по себе не является самостоятельной сущностью, это означает, что она не завершена; это означает, что существует нечто совершенно конкретное и земное, с чем сливается личность, с чем она согласна слиться, в чем согласна затеряться: семья, потомство, племя, нация. Это означает, что личность, как «основа всего», не более чем иллюзия, мечта нескольких веков европейского развития.
С сочинением Гарсиа Маркеса «Сто лет одиночества» искусство романа, казалось, отринуло эту мечту; внимание приковано не к личности, а к галерее личностей; все они самобытны, неподражаемы, и однако каждая из них — всего лишь мимолетный отсвет солнечного луча на речной волне; каждая несет в себе грядущее забвение и осознает это; ни одна из них не остается в романе с первой до последней страницы; мать этого многочисленного семейства, старая Урсула, умрет в возрасте ста двадцати одного года, причем задолго до окончания романа; все носят похожие имена: Аркадио Хосе Буэндиа, Хосе Аркадио, Хосе Аркадио Второй, Аурелиано Буэндиа, Аурелиано Второй, чтобы исчезли различающие их очертания и читатель стал их путать. По всей видимости, время европейского индивидуализма — это не их время. Но тогда где их время? То, что восходит к индейскому прошлому Америки? Или грядущее время, когда все человеческие личности сольются в один человеческий муравейник? Мне представляется, что этот роман — апофеоз самого искусства романа — является одновременно и прощанием, обращенным к эпохе романа.
III. Черные списки, или Дивертисмент в честь Анатоля Франса
1В компании нескольких своих соотечественников один французский друг приехал как-то в Прагу, и я оказался в такси рядом с некоей дамой, у которой, не зная, о чем еще говорить, я спросил (наивно), кто ее любимый французский композитор. Ее ответ, незамедлительный, непосредственный, решительный, я не забуду никогда: «Только не Сен-Санс».
Я едва удержался, чтобы не сказать ей: «А что вы слышали из его сочинений?» Разумеется, она бы ответила еще более негодующим тоном: «Сен-Санса? Конечно ничего!» Потому что в данном случае дело было не в неприязни к музыке, речь шла о гораздо более серьезных вещах: чтобы ее ничего не связывало с именем, внесенным в черный список.
2Черные списки. Они были большой страстью представителей авангарда еще до Первой мировой войны. Мне было лет тридцать пять, я переводил на чешский язык стихи Аполлинера и именно тогда наткнулся на короткий манифест 1913 года, где он присуждал «дерьмо» и «розы». Дерьмо досталось Данте, Шекспиру, Толстому, а еще По, Уитмену, Бодлеру! А розы — ему самому, Пикассо, Стравинскому. Этот манифест, забавный и очаровательный (роза, которую Аполлинер присуждает Аполлинеру), меня изрядно повеселил.
3Лет десять спустя, только что эмигрировав, я разговаривал во Франции с одним молодым человеком, который внезапно спросил у меня: «Вы любите Барта?» В ту пору я уже не был наивным человеком. Я понимал, что сдаю экзамен. Я знал также, что Ролан Барт в то время возглавлял все почетные списки. Я ответил: «Разумеется, люблю. И еще как! Вы ведь говорите о Карле Барте! Создателе негативной теологии! Какой гений! Творчество Кафки без него немыслимо!» Мой экзаменатор никогда не слышал имени Карла Барта, но, поскольку я связал его с Кафкой, самым неприкасаемым из неприкасаемых, не нашел что сказать. Беседа повернула в другое русло. А я остался доволен своим ответом.
4В это же самое время как-то за ужином мне пришлось сдавать еще один экзамен. Некий меломан пожелал узнать, кто мой любимый французский композитор. Обстоятельства повторяются! Я мог бы ответить: «Только не Сен-Санс!», но тут на меня нахлынули воспоминания. Мой отец в двадцатые годы привез из Парижа пьесы для пианино Дариуса Мийо и играл их в Чехословакии перед немногочисленной (весьма немногочисленной) публикой на концертах современной музыки. Взволнованный этими воспоминаниями, я признался в любви к Мийо и ко всей «Шестерке». Я был особенно пылок в своих похвалах, потому что, переполненный любовью к стране, где совсем недавно началась моя вторая жизнь, хотел таким образом выразить свое восхищение. Мои новые друзья выслушали меня весьма доброжелательно. И также доброжелательно дали мне понять, что те, кого я считаю представителями музыки «модерн», давно уже таковыми не являются и для своих хвалебных речей мне следует поискать другие имена.
В самом деле, перемещения из одного списка в другой происходят постоянно, и люди простодушные как раз на этом и попадаются. В 1913 году Аполлинер присудил «розу» Стравинскому, не ведая о том, что в 1946-м Теодор В. Адорно отдаст ее Шёнбергу, а Стравинскому торжественно вручит «дерьмо».
А Чоран! С тех пор как я с ним познакомился, он то и дело перебегал из одного списка в другой, пока, на закате жизни, не обосновался окончательно в черном списке. Впрочем, именно он, вскоре после моего приезда во Францию, когда я упомянул при нем Анатоля Франса, склонился к моему уху и насмешливо прошептал: «Никогда не произносите здесь это имя вслух, над вами все будут смеяться!»
5Траурный кортеж за гробом Анатоля Франса растянулся на несколько километров. Потом все внезапно опрокинулось вверх дном. Четыре молодых поэта-сюрреалиста, возбужденные его смертью, написали направленный против него памфлет. Поскольку его кресло во Французской академии опустело, на него должен был сесть другой поэт, Поль Валери. Согласно принятой церемонии, ему пришлось произнести хвалебную речь в адрес усопшего. На протяжении всего, ставшего легендарным, панегирика он умудрился, говоря об Анатоле Франсе, ни разу не произнести его имени и чествовал этого анонима с подчеркнутой сдержанностью.
В самом деле, не успел его гроб опуститься на дно ямы, для автора началось восхождение к вершинам черного списка. Каким образом? Неужели речи нескольких поэтов с весьма ограниченной аудиторией оказались способны впечатлить куда более многочисленную публику? Куда же делось то восхищение тысяч людей, которые шли за его гробом? Откуда вообще берутся все эти черные списки? Откуда подаются тайные команды, которым они подчиняются?
Из высшего общества. Нигде в мире оно не играет столь важной роли, как во Франции. Благодаря многовековым аристократическим традициям, а еще благодаря Парижу, где на ограниченном пространстве теснится вся интеллектуальная элита страны