Борис Аверин - Владимир Набоков: pro et contra
Оба романа Сирина («Король, дама, валет» и «Защита Лужина»)… настолько вне большого русла русской литературы, так чужды русских литературных влияний, что критики невольно ищут влияний иностранных…
(М. Цетлин, 1930).Его последний роман («Камера обскура»)… утверждает взгляд на Сирина как на писателя эмиграции, не только почти совершенно оторванного от живых российских вопросов, но и стоящего вне прямых влияний русской классической литературы
(М. Осоргин, 1934).Все наши традиции в нем обрываются…
(Г. Адамович, 1934).Менее категоричны были авторы двух наиболее пространных критических этюдов о Сирине — Г. П. Струве и H. E. Андреев. Первый писал: «Неоднократно указывалось на „нерусскость“ Сирина. Мне это указание представляется неверным в общей форме. У Сирина есть „нерусские“ черты — вернее, черты, не свойственные русской литературе, взятой в целом». Второй говорил о синтезе у Сирина «русских настроений с западноевропейской формой». Когда дело доходило до формулирования того, в чем состояла «нерусскость» Сирина, то указывалось прежде всего на его нерусские темы. Но это было и не так уж существенно и лишь отчасти верно. Из девяти довоенных романов Сирина только два — «Король, дама, валет» и «Камера обскура» — целиком нерусские и по месту действия и по персонажам. В «Машеньке» действие происходит наполовину в русском пансионе в Берлине, наполовину — в плане вспоминательном — в русской деревне под Петербургом. В «Защите Лужина» главное действующее лицо и многие окружающие его — русские, и прошлый план романа тоже русский. То же можно сказать о «Даре» и отчасти о «Подвиге». В «Соглядатае» все персонажи русские в русско-эмигрантской среде. Русский элемент налицо и в «Отчаянии». «Приглашение на казнь» происходит в мире нереальном, но неслучайно некоторые персонажи в нем снабжены русскими именами и отчествами. Из двух пьес Сирина одна написана о русской эмиграции. То же можно сказать и о многих его рассказах. Нерусскость Сирина во всяком случае коренится не в изображаемой им жизни, не в его персонажах (в последних очень много характернейших, зорко подмеченных русских черточек, пусть гротескно, карикатурно изображенных).
Указывалось также на необыкновенное композиционное мастерство Сирина, на формальную «слаженность» его романов как на нерусскую черту. Здесь было больше правды. Автор настоящей книги в уже цитированной статье подчеркивал, что Сирин легко и непринужденно играет своими темами, «причудливо и прихотливо выворачивая и поворачивая свои сюжеты», что «в каждом ходе его сюжетных комбинаций, в каждом выкрутасе его словесных узоров чувствуется творческая, направляющая и оформляющая воля автора», что романы и рассказы Сирина «построением напоминают шахматную игру, в них есть закономерность шахматных ходов и причудливость шахматных комбинаций. Комбинационная радость несомненно входит немаловажной составной частью в творчество Сирина»[86]. В другой статье по поводу «Соглядатая» — вещи, на которой хорошо можно проследить «технику» Сирина, — автор настоящей книги называл писательские приемы Сирина приемами фокусника[87]. Позднее эту мысль развил В. Ф. Ходасевич в очень интересной статье о Сирине, где он писал:
При тщательном рассмотрении Сирин оказывается по преимуществу художником формы, писательского приема… Сирин не только не маскирует, не прячет своих приемов, как чаще всего поступают все и в чем Достоевский, например, достиг поразительного совершенства, — но напротив: Сирин сам их выставляет наружу, как фокусник, который, поразив зрителя, тут же показывает лабораторию своих чудес. Тут, мне кажется, ключ ко всему Сирину. Его произведения населены не только действующими лицами, но и бесчисленным множеством приемов, которые, точно эльфы или гномы, снуя между персонажами, производят огромную работу: пилят, режут, приколачивают, малюют… Они строят мир произведения и сами оказываются его неустранимо важными персонажами. Сирин их потому не прячет, что одна из главных задач его — именно показать, как живут и работают приемы[88].
Ходасевич не подчеркивал нерусскости этой черты Сирина, но во всяком случае было ясно, что она не в традиции и духе русской классической литературы (возвести ее можно было бы, пожалуй, лишь к Белому и его советским ученикам). И все же суть дела была в другом. В уже цитированной статье автора этой книги в «России и славянстве» мы читаем: «У него (Сирина) отсутствует, в частности, столь характерная для русской литературы любовь к человеку». Правильнее, может быть, было сказать, что в его романах просто нет живых людей, что он их не видит. Это было несомненно так в «Короле, даме, валете», где ключевой темой были манекены. Но казалось, что в «Защите Лужина» он вышел на путь большей человечности, что сам Лужин, этот шахматный вундеркинд и маниак-однодум, выводит автора из круга нелюбви к человеку, что «в судьбе душевно и духовно беззащитного урода и морального недоноска Лужина есть что-то подлинно и патетически человеческое». Но это оказалось обманчиво — Сирин вернулся в свой заколдованный круг, и не только в героях, но и почти во всех персонажах его позднейших романов и рассказов есть что-то ущербленное, что-то от моральных уродов и недоносков, а приемы продолжают играть ту же важную роль. У персонажей Сирина просто «нет души». Это в конце концов и было увидено теми, кто чувствовал, что какое-то «неблагополучие» завелось как червоточина в этом несравненном по блеску таланте. Это именно имел в виду Б. К. Зайцев, когда он писал, что Сирин — писатель, у которого «нет Бога, а может быть и дьявола». Вот несколько характерных цитат из позднейших писаний о Сирине, по преимуществу писателей парижских, которые, призывая литературу к «человечности», чувствовали особенное отталкивание от Сирина:
…утомительное изобилие физиологической жизненности поражает прежде всего… Все чрезвычайно сочно и красочно и как-то жирно. Но за этим разлившимся вдаль и вширь половодьем — пустота, не бездна, а пустота, плоская пустота, как мель, страшная именно отсутствием глубины. Как будто бы Сирин пишет не для того, чтобы назвать и сотворить жизнь, а в силу какой-то физиологической потребности… Темное косноязычие иных поэтов все-таки ближе к настоящему серьезному делу литературы, чем несомненная блистательная удача Сирина
(В. Варшавский о «Подвиге», 1933)[89].Душно, странно и холодно в прозе Сирина
(Г. Адамович по поводу «Камеры обскуры», 1934).Людям Сирина недостает души… Мертвый мир… Ему (Сирину) будто ни до чего нет дела. Он сам себя питает, сам в себя обращен
(он же об «Отчаянии», 1935).Чувство внутреннего измерения, внутренний мир человека и мира лежат вне восприятия Сирина… Резко обостренное «трехмерное» зрение Сирина раздражающе скользит мимо существа человека… Волшебство, увлекательное, блестящее, но не магия… Пусто становится от внутренней опустошенности — нет, не героев, самого автора
(Ю. Терапиано по поводу «Камеры обскуры», 1934).Редко приходилось читать в последние годы вещь столь ужасную по внутренней своей тональности, леденящую и притом правдивую
(Г. Адамович в 1938 году по поводу рассказа «Лик», за который он был готов поставить Сирину «пять с плюсом»).Согласен на какие угодно лестные, даже лестнейшие эпитеты — но ищу того, что на моем, на нашем языке называется жизнью
(Г. Адамович по поводу «Посещения музея», 1939).Эти отзывы приводятся здесь не для того, чтобы их опровергать или к ним присоединяться. Они, может быть, свидетельствуют об однобоком подходе, о несправедливых требованиях, но они ясно показывают, чего для многих недоставало в Сирине. Дальнейшее творчество Сирина показало, что выйти на путь «человечности» он был не в состоянии — для этого в нем должен был произойти какой-то внутренний переворот (на возможность в будущем такого «гоголевского» переворота намекнул однажды Г. В. Адамович, при всех своих капризных противоречиях и оговорках сказавший много верного и тонкого о Сирине)[90]. Всего яснее это становится при чтении его последнего произведения, написанного по-русски, — автобиографии «Другие берега» (1954)[91]. Останавливаться на ней подробно мы здесь не можем. Скажем только, что здесь как только Набоков пробует выйти в область человеческих чувств, он впадает в совершенно нестерпимую, не свойственную ему слащавую сентиментальность (напоминающую, правда, некоторые ранние его стихи). Кроме того, здесь, в рассказе о невыдуманной, действительной жизни на фоне трагического периода русской истории, с полной силой сказался феноменальный эгоцентризм Набокова, временами граничащий с дурным вкусом, как часто граничит с дурным вкусом его пристрастие к каламбурам, в оправдание которого напрасно ссылаться на Шекспира.