Григорий Гуковский - Реализм Гоголя
Но это только введение, пролог к творческой драме великого художника. Вслед за ним идут годы расцвета, всего несколько лет, около десятилетия, – и в эти десять лет Гоголь создал почти все, что и образует единство его творчества, – «Миргород», серию повестей, комедии, первый том «Мертвых душ».
Он не двигался от одного произведения к другому, но как бы в едином длящемся мгновении обнял сразу всю сумму своих художественных идей, и затем, порывами бросаясь то к одному замыслу, то к другому, вновь возвращаясь к ранним и тут же дорабатывая новые, он предстал истории разом весь, во всем своем величии.
Нельзя не помнить, что, в сущности, все творчество Гоголя уложилось в одиннадцать лет деятельности, от появления «Вечеров» до выхода из печати «Мертвых душ» и собрания сочинений, что весь Гоголь-художник, творчески здоровый и продуктивный, – это молодой человек в возрасте от двадцати двух до тридцати трех лет, сорвавшийся в идейную пропасть тогда, когда только расцветает обычно писатель.
Конечно, мы можем и должны исследовать эволюцию, развитие и внутри этого краткого напряженного «момента»; конечно, Гоголь рос и развивался от «Миргорода» до печатной редакции «Мертвых душ». Но единство всей суммы королевских произведений от «Миргорода» до «Мертвых душ» – еще более плотное и отчетливое, чем это бывало у других писателей, в силу хронологической сплетенности, в силу почти что единовременности создания ряда произведений.
Это обстоятельство, как и общее положение о динамическом единстве творческого наследия великих писателей, требует, наряду с изучением каждого произведения Гоголя в его отдельности, изучения этого произведения в его внутренней связи с другими гоголевскими произведениями. В плане этих связей, в плане единства каждый цикл, каждая группа произведений Гоголя, как в конце концов и каждое отдельное его произведение, полнится смыслами, проясняющимися для нас в других произведениях той же поры развития писателя. Все они, особенно же повести, предстают как части единого творческого создания, соотнесенные друг с другом и бросающие свет друг на друга. Недаром Гоголь так явственно и своеобразно тяготел к циклизации своих повестей, даже к внешнему объединению их в группы, предстающие как особого рода единые книги, – «Вечера», «Миргород», внешне не завершенный цикл так называемых петербургских повестей. Мало того, он и внешне стремился к объединению готовых циклов в еще большее единство. Отсюда указание на то, что «Миргород» – это «повести, служащие продолжением «Вечеров на хуторе близь Диканьки». Это указание, вынесенное на титульный лист книги, подчеркивает связь второго цикла с первым. Эта же связь осуществлялась украинской тематикой, – хотя, разумеется, уже даже исчезновение Рудого Панька и существенное изменение, перестройка сказового принципа, явственно отделяют оба цикла друг от друга. Но ведь стремление Гоголя к циклизации, к преодолению отдельности произведения было, так сильно, что оно могло перехлестнуть и через границы художественного творчества, образовав неожиданное и весьма редкостное единство сборника «Арабески», сплетающего статьи, очерки, монологи и повести в общности системы, не только художественной, но и методологической и вообще идейной.
В другой связи мне уже пришлось говорить о внутреннем стремлении к циклизации в поэтической системе Жуковского, как и у Дениса Давыдова или в посмертной судьбе сборника произведений Веневитинова.[2] Все это были явления романтического порядка, на разных ступенях развития романтизма подводившие его к распаду и к закономерному рождению реалистического метода искусства. Между тем эти явления, при которых отдельное произведение обретало полноценную жизнь в соотнесении с другими произведениями того же авторского цикла, при которых произведение стремилось вместить в себя смыслы и звучания большего охвата и более емкие, чем те, которые непосредственно заключались в нем самом как в отдельной словесной конструкции, – действительно соотносимы с гоголевской тенденцией к циклизации.
Подобно молодому Пушкину, как и Лермонтову, и Гоголь вышел из романтизма. Хронология не может тут изменить положение вещей. Романтизм, – пусть другой, пусть романтизм второго призыва, отмеченный крушением декабристских надежд, – был еще вполне актуальным и живым фактом русской литературы и общественного самосознания в 1830-е годы. Гоголь нимало не отставал и не опаздывал в своем романтизме 1831 года; наоборот, он, подобно Пушкину, опережал рядовой уровень современности в своем реализме 1830-х годов. Но его прямая связь с выдвинувшим его романтизмом, из завоеваний которого он исходил и в своем реалистическом движении, сказалась и в этом стремлении к ассоциативному выходу за пределы замкнутого произведения, к образованию существенных смыслов как бы между произведениями, в отношениях произведений, в их совокупности, в образе, построяемом читателем из их системы. Нет необходимости напоминать о том, что принцип романтической циклизации и в дальнейшем не отпал в традиции уже зрелой реалистической литературы, сохраняясь в новых, реалистических, условиях и в «Записках охотника», и – иначе – даже еще в «Сказках об Италии», не говоря уже о позднеромантических явлениях, впитавших в себя элементы окружавшего их реализма, – вроде так называемого денисьевского цикла Тютчева.
Дружба Гоголя с Жуковским, их многолетняя перекличка в жизни и в поэзии – не только просто биографический факт. Уже И. Е. Мандельштам в своей известной книге о гоголевском стиле убедительно показал, что у Гоголя, и в частности главным образом у молодого Гоголя, весьма нередко можно встретить образы, фразы, сравнения, метафоры, явственно звучащие в стиле Жуковского,[3] несущие признаки типически романтической семантики. Андрей Белый в своей сумбурной, но не лишенной кое-где проницательных наблюдений книге «Мастерство Гоголя» (1934, стр. 117–118) подбирает «звуко-зрительные» метафоры Гоголя, и именно из украинских повестей, и эти метафоры-эпитеты также, очевидно, перекликаются с романтическими принципами семантики школы Жуковского (глаза – «с пением вторгаются в душу», небо – «звучно раскинувшееся», «яркий, как серебро, крик лебедя», «блистательная песня», «острые звезды», «больной день» и т. п.).
Однако вопрос никак не сводится к отдельным стилистическим элементам или выражениям. Вопрос решается основными принципами всего художественного и вместе с тем идейного содержания произведения. «Ганц Кюхельгартен» – наивно и неусложненно романтическая поэма; это не требует пояснений. Но «Вечера на хуторе» являют уже картину более сложную. И это романтизм, но романтизм, внутренне перестроенный так, что он уже предвидит реализм. И это книга не столько о реальности объективного, сколько о реальности того, кто мыслит, мечтает, творит свободно и радостно мир как отпечаток своего духа. Но этот мечтающий и творящий дух – уже не индивидуальность, не личность, даже не личность национально окрашенная, а нечто реально объемлющее личность, народное.
Гоголевский романтизм – это современник не только Полевого, Языкова или отрока-Лермонтова, но и современник уже реалистического Пушкина.
Правда, каждая отдельная повесть из «Вечеров» сама по себе не может выявить в достаточной мере это новое качество романтизма, предрешающее реализм, и «Бисаврюк», появившись в 1830-х годах в «Отечественных записках», не выделялся в этом отношении из ряда других фантастических романтических повестей, привлекавших народные, и в частности украинские, мотивы. Это новое качество обнаруживается в совокупности произведений цикла – подобно тому, как именно в совокупности наметившихся стихийно циклов Жуковского или Д. Давыдова обнаружилась неразрешимость романтическим методом противоречий романтизма.
И еще одно: новое качество романтизма «Вечеров», делающее их преддверием к реалистическому Гоголю, уясняется именно наличием этого реалистического Гоголя, то есть местом «Вечеров» в единстве гоголевского наследия, их ролью пролога к нему. И это не меняет дела. «Вечера» – в историческом смысле – это и есть пролог к Гоголю, введение в реалистическое искусство его.
3Выход в свет первой, а вслед за тем и второй книжки «Вечеров на хуторе близь Диканьки» был встречен почти единодушными похвалами критики. А ведь критика была в те годы по преимуществу романтической. Ушаков и Сомов, Лукьян Якубович и даже Надеждин – все эти хвалители первого цикла Гоголя исходили из норм романтической поэтики.
Однако важно отметить, что крайний, воинствующий фронт романтизма начала 30-х годов в лице Полевого не одобрил «Вечеров». Полевой обнаружил у пасичника Рудого Панька бедность воображения, отсутствие смелого, творческого подхода к народным преданиям, неумение увлекать читателя – то есть обнаружил недостаток романтической свободы созидающего свой мир индивидуального духа. Недаром тут же Полевой указывает читателю и Гоголю как на пример всех достоинств, коих нет у Рудого Панька, – на Марлинского, автора «Лейтенанта Белозора»: «Вот художник!.. Сколько раз вы сами, верно, хохотали от души над этими чудаками голландцами, которых живописует автор; а он, может быть, не бывал и близко Голландии! Но таков творческий дар. Ему нет надобности жить между голландцами, между поляками, русскими или малороссиянами: он дернул волшебною ширинкою – и они перед вами» (отзыв о первой части «Вечеров»).