Сергей Сиротин - Виктор Пелевин: эволюция в постмодернизме
В ранних вещах Пелевин был более независим от знаков реальности в силу раскованной, полностью бескорыстной рефлексии. Его персонажи одинаково капитулировали перед мифом прошлого и миром товаров настоящего, однако их сознание оставалось с ними. В конце концов, Пелевину было важно рассказать историю. В “Омоне Ра” повторяющееся упоминание о безвкусной еде было полноценной нарративной формой, не опосредованным ликом действительности — тем самым ресурсом полноценного реализма, который потом будет растрачен на цветную магию знаков. Все-таки магический ландшафт позднесоветской действительности не был потребительской средой. Магия заброшенных парков и ларьков была основана на невиртуальной реальности вещей, которую только подтверждал их разрушенный вид. В сравнении с этим действительность нулевых может похвастаться лишь пресыщением. Собственно, это тоже постмодернистская черта поздних произведений Пелевина. В них избыточность знаков реальности начинает как бы испытывать недостаток внимания. Им угрожает статус номинальности, вследствие чего они вступают в конкурентную борьбу, используя приемы ближнего боя — мат и сексуальные подтексты. Тип опошления, который получается в результате, имеет итогом самую агрессивную дестабилизацию смысла. Она уже не в сарказме и не в иронии над мудростью древних, а в том, что Пелевин сам доверяется своим персонажам, не умея обращаться с реальностью без посредства брендов. Он утрачивает навыки обращения с естественными символами. Странное переживание в “П5” сравнивается им с картинками из медиаплеера Windows, стихи Тютчева в “Empire V” — с фильмом “Чужие”. Даже в снах образы высокого порядка заменяются массмедийными продуктами — прямое следствие оккупации бессознательной психики. В большинстве случаев Пелевин вообще бесстрастен в обращении с наследием мировой культуры. Заимствуя какие-либо примечательные явления, он даже не демонстрирует симпатии к ним как таковым. Тотальный товарооборот, который Пелевин так презирает, производится в его собственных книгах. Чуть ли не единственный пример искренней отсылки — это упоминание о любви персонажей к Pink Floyd в “Омоне Ра”. В остальных случаях это лоскутное одеяло из цитат и брендов никого не греет. Если об него вообще не вытирают ноги. К тому же Пелевин не борется с тем, что становится брендом сам. В таком смысле это действительно конечная станция эволюции.
Здесь и происходит сдача позиций постмодернизму, потому что остановка — это то, чего постмодернизм учит не бояться отдельно взятого человека. В сущности, он сам во многом является потребительской философией, по крайней мере, внешне — ведь он не элитарен. Чтобы быть постмодернистом, необязательно иметь знание о постмодернизме. Модернистские течения XX века повернули философию к жизни обывателя, но это не сделало ее доступной массам. Когда экзистенциализм стал модным, Сартру приходилось открещиваться от ярлыков, которые на него навешивала восторженная молодежь. Постмодернизм же сам вырос из обыденности, политой из лейки научного прогресса. Ему не нужно стремиться к статусу чего-то самоочевидного, поскольку он сразу появился с этим статусом. Кроме того, многие механизмы постмодерна обнажены, и постмодерн их не скрывает, в отличие от модернистского искусства, которое ставило условия для того, чтобы любить себя, — его следовало понимать, до него нужно было дорастать. В итоге, как и все массовое, постмодернизм стал агрессивен. Он объявил своей частностью все, а по отношению к феноменам реальности он оказался даже более всеяден, чем психологические концепции. Если последние, безудержно доказывая собственную научность, могли останавливаться в изумлении на пороге тайны, то постмодернизм тайнами просто не занимается.
И все же трудно, по-видимому, найти постмодернистские произведения в чистом виде, в которых действительность по-настоящему принималась бы за сырье для бессодержательной игры, восстающей против всякой связи с конечным смыслом. Возможность эволюции Пелевина в его отношениях с постмодернизмом как раз основана на нетотальном характере последнего. Стоит ему ослабнуть, как сразу же проступают вполне неиллюзорные вещи: отношение к России, человеку, современности. Без всяких аллегорий, как в протоколе, у Пелевина можно прочитать, что “бизнес здесь неотделим от воровства”, что “менты — народ тупой и подневольный”, что “как ни тошнотворна тюремная мораль, другой ведь вообще не осталось” (“Священная книга оборотня”). Эволюция его отношения к действительности отмечена последовательным приростом сарказма. Сначала он просто не желал понимать мир, теперь осознал невозможность его понимания даже при всем желании. Неутешительный итог скрашен разве что другим преимуществом, который дала ему постмодернистская территория. Речь идет о потрясающем токе метафор, в который увлекаются не только эфемерные вещи вроде брендов. Пелевинский постмодернизм оказывается вполне гостеприимен к традиционным вещам и дает новую силу в их выражении. Метафоры получаются более выпуклыми за счет того, что механизм их образования стилистически не ограничен, позволяя навести мосты между разнородными вещами. Например, в “Числах”: “Первым в кадре появляется Зюзя, который работает чем-то вроде канала народного самосознания”.
Благодаря таким метафорам Пелевин остается одновременно и критичным к происходящему, и ироничным и в этом смысле отвечает Бодрийяру, заявившему в “Прозрачности зла”: “И если сегодня интеллектуалам нечего сказать, то это потому, что ироническая функция ускользнула от них, ибо они твердо стоят на платформе нравственного, политического или философского сознания, тогда как игра изменилась…” Пелевин добился в точности того, чего требовал Бодрийяр, — донес позицию интеллектуала на языке иронии. И в то же время показал несостоятельность его замысла, поскольку лишь дискредитировал саму аудиторию. Оказалось, что та только иронию и ценит, а смыслы, что таятся за ней, не влекут ее к реальным интеллектуалам, которых читал тот же Пелевин, прежде чем сесть за собственные романы.
Не только при разговоре о Достоевском или Фолкнере находится место для патетического напоминания о цели литературы — запечатлевать характерное в своей эпохе. Оно находится при упоминании и Г. Миллера, и У. Берроуза. При разговоре о Пелевине патетики именно в такой формулировке не дождешься, что представляет собой парадокс. Ведь все требования соблюдены. Пелевин пишет о царстве материальности и упрощении сознания? Ну, так таково время. Пишет об инфляции ценностей и опошлении эзотерики? Ну, так таковы ценности и эзотерика. Пишет об упрощенных людях? Таковы люди. И тем не менее Пелевина много критикуют именно за “характерное в эпохе”. Вообще, у его критики два фронта. Есть критика текста, который плохо написан, и есть критика постмодернистского содержания. Сам текст может так или иначе быть разобран филологами, и здесь нет ничего удивительного. Однако выглядит странно, когда его содержание объявляется темой спора, который может быть решен тем или иным аргументом. Например, для Андрея Немзера “мерзкий, но соблазнительный мир фальшивых слов, лгущих мифов, грязных предметов, подлых тварей и соответствующих всему означенному выше “правил игры” у Пелевина является лишь дешевым приемом. Это значит только то, что Андрей Немзер еще верит в критерии и аргументы. Пелевин в них не верит. Тем самым оставляя нам если не ключ к пониманию себя, то предостережение.
В конце концов, что такое его постмодернизм? Это легко показать. Достаточно запросить в Google приводимую им в “Empire V” цитату из гностических текстов: “Корень дерева горек, и ветви его есть смерть…” Продолжительное время по выходе романа первую ссылку поисковик выдавал на роман Пелевина, а вторую — на “Апокриф Иоанна”. Сейчас Пелевин на втором месте.