Андрей Арьев - Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование
«Меня эта книга настолько очаровала, что я совсем потерял способность считаться с реальностью» (Юрий Терапиано. «Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924—1974)». Париж; Нью-Йорк, 1987, с. 122).
Также ретроспективно автор капитального труда «Русская литература в изгнании» (Париж; М., 1996, с. 215—216) Глеб Струве, совсем не расположенный к Георгию Иванову, утверждал:
«Стихи „Роз" полны были какой-то пронзительной прелести, какой-то волнующей музыки. Акмеистические боги, которым раньше поклонялся Иванов, были ниспровергнуты. Поэт, гонявшийся за внешними эффектами, за изысканно точными словами, вернулся в лоно музыкальной стихии слова. „Розы" стояли под знаком Блока и Лермонтова, отчасти Анненского и Верлена <…>. Вместо неоклассицизма — неоромантизм, романтизм обреченности, безнадежности, смерти <…>. „Розы" были, думается, наивысшим достижением Иванова».
Панегирик этот произнесен не совсем уж бескорыстно, по сравнению с «наивысшим достижением» нетрудно предположить, что ожидает бедного поэта в дальнейшем:
«Все это этапы на пути к тотальному нигилизму, к поэзии отрицающей самое себя. <…> Но рядом с пронзительной, какой-то все более безнадежной и „ядовитой" музыкой стихов о бессмыслице жизни и искусства — бессмыслице, следовательно и этих самых стихов — появляется новая нота: циничная, грубая издевательская – какой-то „юмор висельника"» (там же, с. 216)
Подобных аттестаций Георгий Иванов наслушался за жизнь предостаточно. И все-таки «юмор висельника» (например, любимейшего им Вийона) в поздние годы окончательно предпочел благочестию и благолепию, за которыми в искусстве нередко проглядывают ханжество и душевная скудость.
В парижской периодике 1931 г. тот же Глеб Струве, еще не поднаторевший в диагностике чужих грехов, отзывался о «Розах» без скорбных предчувствий. Во всяком случае, обобщения в его рецензии на книгу носили внеличностный характер:
«Художник утерял ключ к единству мира, он стоит перед рассыпанной храминой, размышляя о смысле (или бессмыслии) жизни и смерти. И эти простые размышления о предельном полны для нас острой поэтической прелести» («Россия и Славянство». 1931, № 151,17 окт.).
Самое же интересное то, что этот друг Набокова не только всецело проникся «прелестью подлинной поэзии» Георгия Иванова, но еще и противопоставил ее Ходасевичу:
«В обреченности Георгия Иванова, в его „упадочности", которая может вызывать естественную читательскую реакцию, нет нигилистического отрицания мира, нет иссушающей иронии, нет того саморазложения поэзии, уклон к которому чуется мне в последних стихах такого мастера, как Владислав Ходасевич…» (там же).
Шаблонным — и преднамеренно шаблонным — образом оценил «Розы» Владимир Вейдле. Поклонник Ходасевича (и в угоду ему) в парижской газете «Возрождение» (1931, № 2109,12 марта) занялся самой обычной спекуляцией: Георгий Иванов был причислен к поэтам, «умеющим» писать стихи, и в этом своем качестве, разумеется, он проигрывал тем, кто пишет стихи «своеобразно». Обзор трех стихотворных сборников (Борис Поплавский. «Флаги»; Ант. Ладинский. «Черное и голубое»: Георгий Иванов. «Розы») он начинает так:
«Если расположить эти три книги стихов в порядке умения, проявленного их авторами, следовало бы начать со сборника Георгия Иванова. Но если, как это более справедливо, разместить их в порядке большего или меньшего своеобразия, сказавшейся в них поэтической манеры, то придется начать с Поплавского и его „Флагов"».
Обмолвившись о «технической безукоризненности» стихов Георгия Иванова, связать ее с их органическим своеобразием критик никак не хочет. Никакой формальный анализ ему и не нужен, ему нужно другое: убедить читателя, что стихи эти пусты, что все в них — сплошная «внешность». К тому же заимствованная — у Ходасевича, у Блока, у Ахматовой… Все приятное в этих стихах неистинно:
«…читаешь и они сразу же нравятся, а многим читателям, вероятно, так и будут нравиться до конца. Лишь постепенно различаешь в них налет какой-то очень тонкой подделки. Снаружи все как будто и очень немногословно, и неукрашенно, и лирично, и серьезно, но внутри ощущается все та же прежняя, так ничем и не заполненная пустота» (там же). «Изящный» вывод из всех этих инвектив предсказуем:
«Все же в поэтической лаборатории его пахнет не розами, а скорее эфирными маслами» (там же).
Лишь через полвека Вейдле вынужден был признаться, что не совсем был в оценке «Роз» прав. Признание оказалось тоже немного странным: дескать, принял «Розы» все за те же «Сады». А «Сады» уж известно что:
«Прежде, чем войти в условно-персидские эти сады, вкушаем мы блюдечко шербета; прежде, чем их покинуть, — другое блюдечко» («Континент». 1977, № 11, с. 362). Впрочем, «звучит чудесно, и на грусти взошло пение этих стихов. Без нее они бы и не пели. Так, через десять лет, и весь сборник „Розы" будет петь. Потому я его, однако, в 31-м году и недооценил: слишком в нем нашел то самое, чего и ждал. Приторной чуть-чуть покаюсь показалась мне его сладость, подстроенной певучесть <…>. Если б вслушался поглубже…» (там же).
Николай Рейзини в парижской «Новой газете» (1931,15 марта) заключил свою рецензию на философский лад:
«Поэту кажется, что Жизнь и Смерть нераздельны, что созданы они одним „дыханием", и таково чарующее действие его стихов, в которых нет ничего напряженно-искусственного, так чист голос, идущий как бы прямо от сердца, что как-то по-новому понимаешь старые и удивительные слова: „Кто знает, быть может, жить значит умереть, а умереть значит жить"».
Кто бы ни отзывался о «Розах», все, быстро оставив в стороне их поэтику, говорят об их философии и своих эмоциях. В главном журнале русской эмиграции, «Современных записках» (1931, кн. XLVI), рецензия Константина Мочульского сводится именно к этому:
«Вот передо мной три сборника Георгия Иванова: „Вереск", „Сады" и „Розы". Я ощущаю их словесный материал, я замечаю сходные черты <…>. И вся эта работа была бы бесплодной, так как в поэзии само понятие „развитие" — бессмысленно. Связь прошлого с настоящим разорвана, никакого накопления опыта не происходит, и несмотря на „художественную традицию" <…>, каждое новое стихотворение рождается чудом из ничего. <…> Никому еще не удавалось „доказать" поэзию. Поэтому критику остается только выражать „немотивированные мнения". И вот одно из них: до „Роз" Г. Иванов был тонким мастером, изысканным стихотворцем, писавшим „прелестные", „очаровательные" стихи. В „Розах" он стал поэтом. И это „стал" — совсем не завершение прошлого, не предел какого-то развития, а просто — новый факт» (с. 502—503).
Достоинство «Роз», по Мочульскому, состоит в том, что их автор, не говоря мудрено о «последних вещах», обо всем говорит — «в последний раз». «Лирика всегда — прощание, разлука; лирика — всегда о смерти. Как у Блока: Муза — Прекрасная Дама — Смерть. Поэт, посвященный в эту тайну, знает, что „Тот блажен, кто умирает…"» (там же, с. 504).
Отплытие на остров Цитеру
13 января 1937 г., через четверть века после почти одноименного первого сборника и тем же самым тиражом в 300 экз., книгу отпечатало берлинское издательство «Петрополис» — «в ознаменование девятнадцатилетия издательства». Книга имеет подзаголовок: «Избранные стихи 1916—1936». Как во всех поэтических сборниках Георгия Иванова, книга открывается разделом с двадцатью новыми стихами, затем почти полностью (37 из 41) перепечатаны «Розы». Заключительный третий раздел содержит стихи, написанные в России, преимущественно из «Садов». Панорама лирических свершений за двадцать лет.
Ведущие критики эмиграции откликнулись на нее в ведущих изданиях. Первым — Адамович в «Последних новостях» (1937, № 5906, 27 мая), и первое его впечатление от новых стихов, вошедших в книгу, состояло в следующем:
«От былой „акмеистической" ясности и вещественности образов не осталось сейчас и следа. Сейчас Георгий Иванов весь о власти музыки, которой как будто не доверял, которой опасался прежде». Дальше Адамович проводит такую дефиницию: «Есть два рода поэзии, — отличных не столько формально, сколько по внутреннему складу и строю. Первый — героичен, второй – уступчив <…>. Первый — внушен верой в осмысленность дела на земле, второй — есть результат безнадежности, скептицизма, страха, жалости, тревоги».
К первому роду Адамович причисляет стихи Гумилева. Нетрудно догадаться, к какому роду он относит стихи его недавнего ученика… Георгий Иванов, поясняет критик, «проделал путь от фальсифицированной, навязанной ему рассудочности ранних своих стихов к неподдельной, свободной, „безнадежной" сладости и певучести последних».
Признак, по которому Адамович выделяет стихи Георгия Иванова в современной поэзии, существенен:
«Не знаю <…> других стихов, которые так были бы похожи на сон <…>. Убедительность их ритма настолько гипнотична, что пока читаешь — все кажется понятным: а между тем построены они именно как попытка преодоления логики, задуманы как мелодия, а не как рассказ. Поэт ничего реального не обещает тому, кто слушает его, — так как ничего реального не существует для него самого. <…> Есть глубокая грусть и что-то женственно-неверное в стихах Георгия Иванова. К чему, куда, о чем, все эти лебеди, веера, озера, соловьи и звезды? Лучше об этом не думать».