А. Долинин - Владимир Набоков: pro et contra T2
Для некоторых строк Кончеева представляется возможным назвать конкретные источники у Поплавского, — причем опираясь на текст цитируемой набоковской рецензии, т. е. на те строки, которые отметил и выделил сам Набоков.
Виноград созревал, изваянья в аллеях синели,Небеса опирались на снежные плечи отчизны…
Эти строки написаны пятистопным анапестом, наиболее естественно предположить (что, конечно, совсем не является обязательным), что они являются частью четырехстишия АБАБ или АББА (обе пары рифм женские). В позиции рифмы оказывается отчизны, что сводит точные рифмы к практически единственным тризны и укоризны (не считая совершенно неприменимой дороговизны/дешевизны головизны), тогда как к другим формам слова подходит и найденное самим Ф. К. признан, и жизни. Причем жизни возможно и в данном случае — как неточная рифма. Это жизни как раз и заканчивает строку из Поплавского («Морелла 1»), неоднократно цитируемую в рецензии Набокова как пример «звучащей бессмыслицы» (с преобладанием в этой оценке одобрения), а вся строфа звучит так:
Ты, как нежная вечность, расправила черные перья,Ты на желтых закатах влюбилась в сиянье отчизны.О, Морелла, усни, как ужасны огромные жизни,Будь, как черные дети, забудь свою родину — Пэри![27]
В свою очередь, синели, другая рифма двух кончеевских строк (термин «рифма» условен, ибо рифмованность этого стихотворения только предполагается), тоже находит свое подтверждение в этом же тексте Поплавского:
С неподвижной улыбкой Ты молча зарю озирала,И она, отражаясь, синела на сжатых устах.
Точно так же построение отрывка на имперфективных глаголах (Виноград созревал… синели… опирались…) соответствует такому же началу у Поплавского:
Фонари отцветали, и ночь на рояле играла…,
вообще являющегося ярким признаком его манеры («Синевели дни, сиреневели…» (30); «Голубая луна проплывала, высоко звуча…» (42); «В воздухе города желтые крыши горели. / Странное синее небо темнело вдали…» (54); «Солнце сияло в бессмертном своем обаянье. / Флаги всходили, толпа начинала кричать…» (38); «В черном парке мы весну встречали. / Тихо врал копеечный смычок…» (40) и мн. др. — ясно видно, как эти контексты, все из разных стихотворений Поплавского, перекликаются своей грамматикой, синтаксисом, стихом, вплоть до «настроения», со строками Кончеева). Не менее характерным для Поплавского является и сам выбор пятистопного анапеста, очень частого у него размера (что не исключает зависимости отрывка по метрической линии от некоторых прототипов из Ахматовой, Мандельштама и Пастернака).
Другие цитируемые Набоковым строки Поплавского тоже находят полуотражения в кончеевском фрагменте: так, «Мертвая елка уехала. Сани скрипели, / Гладя дорогу зелеными космами рук», с одной стороны, через зелеными космами рук входят в параллель с снежные плечи отчизны, а с другой, сани скрипели может по звуковой близости дополнительно мотивировать синели. Точно так же Синевели дни, сиреневели Поплавского входит в любопытные отношения с той же формой синели: выстраивается ряд синели — сине(ве)ли — си(ре)не(ве)ли, где, помимо прочего, чем «правее» в этом ряду форма, тем более она выглядит результатом прихотливого и манерного достраивания формы исходной. Выстраиваются две параллельные парадигмы: синь — сирень, синий — *сирений, синеть — *сиренеть, *синевый — сиреневый, синева — *сиренева, *синеветь— сиреневеть,[28] абсолютно асимметричные, потому что во всех случаях, кроме первого, возможна только одна из двух форм, а в первом случае формы семантически и словообразовательно различны.
Глагол синеть принадлежит к числу не столь уж немногочисленных (особенно если учесть объем имеющегося у нас материала) лексических схождений между поэзией Кончеева и Годунова-Чердынцева, поскольку последнему принадлежат строки (III, 26):
синеет, синего синей,почти не уступая в синивоспоминанию о ней.
Строка, содержащая глагол синеть, попадает, однако, у Годунова-Чердынцева совсем в другой контекст: можно показать, что она, по самой модели сочетания трех однокоренных, но относящихся к разным грамматическим классам слов (учитываются также окружающие подтверждения) откликается на неоднократно цитируемые Тыняновым строки Державина «Затихла тише тишина» и Тютчева «И тень нахмурилась темней» (более подробную аргументацию предполагается дать в другой работе); об ориентации Набокова на опоязовскую филологию писалось неоднократно.[29] Необходимо учитывать и то, что такие цветовые глаголы, как синеть, в поэзии конца XIX — начала XX века являлись яркой приметой манеры поэта, чей опыт был для Набокова актуален, а именно Бунина. Автору специального и очень основательного исследования известно 63 употребления синеть в поэзии Бунина, наряду с 59 белеть, 28 краснеть, 52 чернеть, 19 зеленеть, 16 желтеть и т. д.[30]
Здесь открывается еще одна очень интересная тема. Как известно, поэзия Бунина (как, впрочем, и проза) «живописна»; зоркость взгляда у авторов, подобных Бунину, является предметом профессиональной гордости и одним из существенных признаков поэтики, выстраивающих вокруг себя своеобразную мифологию наблюдательности. Цветовые оттенки, равно как и «парадоксальные» цвета, подмеченные у объектов, которым они обычно не свойственны, служат одним из важнейшим пунктов этой установки на зоркость и наблюдательность, что пародировал еще Достоевский в «Бесах»: «При этом на небе непременно какой-то фиолетовый оттенок, которого, конечно, никто никогда не примечал из смертных, то есть и все видели, но не умели приметить, а „вот, дескать, я поглядел и описываю вам, дуракам, как самую обыкновенную вещь“. Дерево, под которым уселась интересная пара, непременно какого-нибудь оранжевого цвета».[31] Далее это дерево фигурирует как изумрудное и как агатовое. Набоков здесь, конечно, с пародируемым Тургеневым и Буниным; Годунову-Чердынцеву приятно, что рецензент может отозваться о его книге: «У, какое у автора зрение!» (III, 26). Противоположная стратегия не менее зло, чем у Достоевского, спародирована в фигуре Ширина с его патологической ненаблюдательностью, а по поводу самого Достоевского брошено: «Но даже Достоевский всегда как-то напоминает комнату, в которой днем горит лампа» (III, 283). В этом контексте и кончеевское изваянья в аллеях синели может быть расценено как знак особого зрения. В то же время задействована и другая логика: сама текстуальная последовательность может предполагать попадание на изваяния синеватых отсветов, явного «справа», от небеса, менее очевидного слева, от винограду который все-таки скорее всего синий (ср. рассуждение А. Вежбицкой об прототипическом яблоке (красном), и о более очевидных цветах прототипического помидора (красный) и капусты (зеленоватый)).[32] Строки Кончеева, вообще говоря, подразумевают некоторые обманчивые членения, такие как «(Виноград созревал, изваянья в аллеях) синели Небеса (опирались…)» или «(Виноград созревал, изваянья) в аллеях синели (Небеса…)», где синель значила бы сирень, или даже «(Виноград созревал, изваянья) в аллеях синели Небеса опирались на снежные плечи отчизны»; по всей вероятности, это неслучайно.
4½. Кончеев, Шишков, Присманова и ПоплавскийКончеева и Василия Шишкова многое сближает, и в первую очередь — породившая их мечта о достойном сопернике, о поэте, принимающем все существенные для автора/«автора» правила игры, но принципиально и даже резко полемизирующем с ним в частностях (или наоборот: о поэте достаточно несходном, но абсолютно состоятельном по критериям автора/«автора»). Оба поэты, оба молоды, стихи обоих вызывают признание и даже восхищение протагониста, оба настроены к протагонисту в принципе дружественно, оба несогласны с ним по ряду важных, но не перворазрядных вопросов. В конце концов и тот и другой оказываются вовлечены в общее сюжетное и смысловое поле невстречи, ухода, исчезновения, мистификации. Вероятно, в набоковском мире это единственно возможная для «достойного соперника» участь.
В числе прочего их сближают отдаленные «сиреневые» подтексты — через синель. Но общим вполне может оказаться и присутствие в Кончееве и Шишкове Поплавского. О Кончееве сказано выше, а что касается Шишкова, то здесь хотелось бы обратить внимание на стихотворение Анны Присмановой памяти Поплавского. Опубликованное в 1937 г. в ее книге «Тень и тело», оно со значительной долей вероятности было известно Набокову ко времени работы над стихотворениями Шишкова (хотя возможно и более раннее знакомство — уже во время «Дара»).