Иван Киреевский - Том 2. Литературно–критические статьи и художественные произведения
Общими силами, общими радостными заботами занимались они воспитанием своего маленького Александра — и это чувство занимало в их сердце то же отдельное место, на котором лежала и мысль о будущем избавлении их народа.
Девочка, которая у них воспитывалась, была дочь фанариота Наттарры, искреннего друга Палеолога, погибшего в Константинополе насильственной смертью вместе со всем своим семейством. Маленькая Елена, спасенная человеколюбием варваров в маленькой колыбели, забрызганной кровью ее родных, тайно перенесена была в другой город к одной бедной христианке. Скоро потом какой-то монах, зная прежнюю связь ее отца с Палеологом, в одну темную ночь поставил люльку в узкую лодочку и с тихой молитвой над прекрасным младенцем по спокойному морю между мелью и камнями привез ее, спящую, на остров Святого Георгия.
Но на Западе долго еще не решался вопрос о судьбе взволнованного народа. Поколеблет ли он другие царства или сгорит в собственном огне? Чем кончится этот взрыв? Чего надеяться? Чего бояться?
И для чего Провидение послало или, по крайней мере, допустило это страшное явление? Какая польза произойдет из него для человечества? Или даром пролито столько крови, легло столько жертв и между жертвами столько чистых?
Из брожения беспорядка выйдет ли лучший порядок? Из дорогих опытов устройств и законов родится ли лучшее устройство, лучшие законы? Или все это волнение окончится одной горячей страницей в истории, одним холодным уроком для человечества?
Или, может быть, эта кровь, эти жертвы только страшное наказание просвещенному человечеству за ложь в его просвещении, очистительное наказание человеку за расслабление его сердечных сил, за вялость и ограниченность его стремлений, за притворство в вере, за корыстное искажение святыни, за несочувствие к угнетенным, за презрение прав бессильных, за легкомыслие, за коварство, за изнеженность, за забытие меньшей братии Сына Человеческого, за оскудение любви?..
Отдыхая на дерновой скамейке в тени лавровой рощи, однажды Палеолог, в минуту душевного волнения, говорил жене своей:
— За твою чистую душу, друг мой сердечный, посылает нам Небо то небывалое счастье, которое другие знают только во сне. Когда твоя стройная рука меня обнимает и я гляжу в твои глубокие, блестящие глаза, тогда мне кажется, что внутри моего сердца раскрывается другое зрение и я вижу насквозь все бестелесное существо твое и вижу еще тем же чувством сердца, как будто вокруг нас струится что-то прекрасное, что-то охранительное, родное и непонятное. Как будто небо в эту минуту раскрывается над нами. А с некоторого времени еще новая радость прибавилась к моему счастью. Одна мысль тревожила меня за маленькую Елену, когда ее привезли к нам. Я знал всегда, что ты будешь любить ее, что со всею заботливостью матери ты окружишь ее детство самыми нежными попечениями, но я боялся, чтобы любовь к нашему сыну не увлекла тебя невольно хотя к какому-нибудь различию в чувствах к двум детям. И мне грустно было предвидеть последствия этого для маленькой сироты, зная, как прозорливо несчастие и, еще больше, как оно подозрительно. Но теперь я спокоен совершенно. Я снова убедился, что для тебя чувство добродетели то же, что чувство природы. Я вижу ясно, как ты внутри сердца не разделяешь обоих детей, как ты равно и полно любишь их одной материнской любовью. Трудно выразить, какое сладкое ощущение дает мне эта уверенность. Часто я думаю, что если из-за могилы можно видеть нашу землю, то, верно, с благодарностью, верно, с радостными благословениями молится за тебя ее бедный отец.
— Я видела твое сомнение, — отвечала Олимпиада, — и молчала, ожидая, покуда время тебя успокоит. Могла ли я не любить дочь твоего друга? И, впрочем, кто бы она ни была, можно ли не чувствовать особенной привязанности к этому прекрасному ребенку? Посмотри, какая кротость, какой ум в этих черных задумчивых глазках! Посмотри, как в эти лета на ее милом личике уже обозначилась вся будущая красота! Какая стройность, какие тихие, легкие движения и какое любящее сердце! Однако я не скрою от тебя, что, может быть, начало моего чувства было не совсем бескорыстное. Когда привезли ее к нам, и я взяла ее на руки еще спящую, и потом она открыла свои большие глаза с длинными черными ресницами и потянулась маленькими ручками и улыбнулась мне прекрасной улыбкой, тогда мне живо пришло на сердце, что этот ребенок нарочно послан нам для того, чтобы со временем составить счастье нашего Александра. С тех пор эта мысль лежит неотвязно у меня на уме, и я невольно смотрю на Елену как на свою дочь, посланную мне Богом для радости всей нашей семьи.
— Ты говоришь мне мою же мысль, — отвечал Палеолог, — и, кажется, надежда нас не обманет. Смотри, как сильно растет между ними их детская дружба, основание будущего согласия и залог неминутной, разумной любви.
Между тем как они говорили, дети их, кудрявые, веселые, бегали вокруг них, играя между цветущими лаврами. Солнце садилось; в монастыре раздался тихий благовест; и взоры их, устремившись на небо, были полны счастья и благодарности.
Впрочем, это счастье, эта тихая жизнь возможна была только для них, отделенных от мира. Но для человека, окруженного беспрестанным волнением интересов, страхов, забот, удовольствий и страданий других людей, нет отдельной судьбы и, следовательно, нет безмятежного счастья. Когда ум его, встревоженный любопытством, хотя раз пришел в живое соприкосновение с движениями человечества, то уже насильно и навсегда обречен он разделять его общую судьбу, если не делом руки, то по крайней мере колебанием сердечным, волнением мыслей, сочувствием, пристрастиями, ошибками и вообще всеми страданиями человеческого рода. Тогда ему счастье одно: если жизнь его, для него потерянная, будет не совсем потеряна для других!
Все больше разгорался кровавый пожар на Западе. Страшно смотреть, как Небо карает народ. Но кто знает? Может быть, как буря очищает воздух, так волнение народное должно очистить жизненную атмосферу человечества? Может быть, бедствия царств и людей посылаются им для того, чтобы разбудить заснувшие силы ума, настроить в гармонию расстроенные звуки души и натянуть новые струны на ослабевшее сердце человека?
Или, может быть, эти судороги народной жизни предсказывают только смерть прошедшему, без надежды для будущего? Может быть, этими страшными движениями отжившие народы роют себе могилу, приготовляя место для колыбели новых?
Но вот решается задача Европы.
Пришел человек, задумчивый и упрямый; в глазах — презренье к людям, в сердце — болезнь и желчь; пришел один, без имени, без богатства, без покровительства, без друзей, без тайных заговоров, без всякой видимой опоры, без всякой силы, кроме собственной воли и холодного расчета, и — расчетом и волей — остановил колесо переворотов, и нагнул перед собою вольнолюбивые головы, — и, кланяясь ему, народ утих. И он заковал его в цепи, и поставил перед собой в послушные ряды, и повернул их красиво при звуке барабанов, и повел их — за собой далеко от отечества, и приказал им умирать за его имя, за его прихоти, за богатство его низкой родни; и народ шел стройно, под звуки его барабанов, и умирал отважно за его прихоти, и, умирая, посылал детей своих ему на службу, и благословлял его имя, и восторженным кликам не было конца!
И не было границ его силе. Царства падали пред ним — он создавал новые; троны рушились — он ставил другие; чужим народам давал он свои законы; сильных властителей сгибал в своей прихожей. Вся Европа страдала под его могуществом и с ужасом называла его Великим!
И он был один.
Без прав на власть — самодержец; вчера затерянный в толпе простолюдин, нынче — судьба всего просвещенного мира. Каким волшебством совершил он чудеса свои?
Когда другие жили, он считал; когда другие развлекались в наслаждениях, он смотрел все на одну цель и считал; другие отдыхали после трудов, он складывал руки на груди своей и считал; другой, в упоении счастья, спешил бы воспользоваться своими успехами, насладиться своей силой, забыться, хотя минуту, на лаврах своих, — он помнил все один расчет и смотрел все на одну цель. Ни любовь, ни вино, ни поэзия, ни дружеская беседа, ни сострадание, ни блеск величия, ни даже слава — ничто не развлекало его: он все считал, все шел вперед, все шел одной дорогой и все смотрел на одну цель.
Вся жизнь его была одна математическая выкладка, так что одна ошибка в расчете могла уничтожить все гигантское построение его жизни.
Между тем на острове Святого Георгия случилось происшествие, новое посреди его однообразной жизни. В море показалась маленькая лодка, плывшая к острову, в лодке сидели два человека: один монах, другой в европейской одежде, еще никогда не виданный на острове. Монах давно был знаком островитянам, часто для их потребностей переезжая со скалы на землю, но кто же другой? Черты лица его ясно обнаруживали грека, круглая шляпа надвинута на глаза, стан заметно высокий, хотя весь обвитый длинным плащом. С любопытством и недоумением ожидали они его приближения. Но когда лодка подъехала к утесу, прежде европейца монах один взошел на остров, прося собравшихся жителей, чтобы они, из осторожности, скрылись от минутного гостя хотя в ближний лес. Жители тотчас же исполнили совет старца, но многие, спрятавшись в кустах, с детским любопытством смотрели оттуда, ожидая, что будет? А некоторые дети легли в густую траву недалеко от самой дороги. В том числе был и двенадцатилетний Александр.