МИХАИЛ БЕРГ - ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА
Не вполне понятно, почему роман Биргитты Тротциг «Предательство», созданный в середине 60-х и представляющий собой еще одну вариацию на затасканную тему «униженных и оскорбленных», не был свое время напечатан в «совке»: умелое предисловие мастера – и он легко превратился бы в печальную думу о судьбах простых шведских тружеников, словно сошедших с картины Ван Гога «Едоки картофеля». Библейские мотивы и серое свинцовое небо поочередно отражаются в неожиданно бодром ритме по-женски аккуратных фраз, но достаточно интерпретировать богооставленность, на которой настаивает шведская шестидесятница, в виде социальных претензий жестокому буржуазному обществу, как все встает на привычные места.
Название сборнику дал роман писателя-сатирика Пера Кристиана Ершильда «Охота на свиней»; эта социально-критическая антиутопия, давно (можно даже сказать, слишком давно – роман был написан в знаковом 1968-м) ставшая в Швеции классикой, построена в виде дневника бюрократа, который получил задание: осуществить массовое уничтожение свиней в Шведском королевстве. От этого романа до майских студенческих беспорядков в Париже ровно один шаг. Начинается роман в стиле раннего Булгакова, эпохи «Заметок на манжетах» (кстати говоря, Ершильд тоже врач по специальности), а кончается инсценировкой легкого стилистического помешательства в духе «Записок сумасшедшего» Гоголя. То, что автор внимательно читал русскую литературу, сомнений не вызывает.
Есть в сборнике и нечто отдаленно похожее на постмодернистскую прозу – это «Восемь вариаций» Вилли Чурклюнда, которого называют Диогеном шведской литературы, потому как он аскет и провокатор и в своих романах-эссе, философских притчах или ироничных путевых заметках постоянно доказывает, что никаких разумных причин для существования доброты в человеческом мире не существует. Благопристойно, но твердо. Чуть-чуть мракобесно, но последовательно. Выглядит это примерно так, как если бы Станислав Рассадин, во всеоружии своего философского аппарата, неожиданно вызвался бы оправдать прозу Владимира Сорокина или Виктора Ерофеева перед «комиссией по творчеству молодых писателей».
Последний из четырех авторов – и самый юный среди них – Юнас Гардель. Тридцатипятилетний Гардель – герой молодой шведской публицистики; он не только драматург и прозаик, в полный рост эксплуатирующий откровенно гомосексуальную тематику, но и один из самых высоко-оплачиваемых и почитаемых в Швеции эстрадных артистов разговорного жанра. Что-то среднее между Задорновым, Жванецким и Борисом Моисеевым. В сборник вошел его пародийный женский роман «Жизнь и приключения госпожи Бьерк»; понятное дело, ничего более смешного, чем женские любовные переживания, для гея не существует. Действительно, подчас забавно, эдакая мадам Бовари наоборот.
Если говорить на прямолинейном языке предисловий, то с помощью шестисотстраничного сборника «Охота на свиней» российский читатель получил возможность увидеть шведскую жизнь через призму четырех темпераментов и познакомиться с четырьмя различными версиями шведского литературного языка. Проще говоря, читатель может проделать недолгий путь от «шведского стола» до «шведского секса» и вернуться обратно в Россию почти столь же невинным и угрюмым, как и раньше.
1998
Пушкин – еврей,
а Солженицын – лакировщик действительности«Конец стиля» – первая в России книга статей и эссе, включающая в себя основные произведения Бориса Парамонова, давно снискавшего репутацию мастера интеллектуального эпатажа и парадоксалиста. Изгнанный в 1979 году из Ленинградского университета, где он преподавал философию, перебравшись в Америку, Парамонов прославился своими комментариями на радио «Свобода» – умными, хриплыми, принципиально противоречивыми.
А ведь быть парадоксалистом в равной степени легко и опасно. Потому как главное свойство парадокса – недоказуемость – часто интерпретируется как индульгенция, позволяющая говорить неожиданные вещи, не утруждая себя поиском убедительных аргументов. Чаще всего парадоксалист выполняет роль антифлюгера: если все смотрят на восток, он поворачивается в сторону запада, если в моде Набоков, парадоксалист утверждает, что Набоков – угрюмая и безвкусная пошлость. Именно поэтому большинство парадоксов – предсказуемы, ибо представляют из себя просто инверсию тех мнений, которые являются общепризнанными, а предсказуемый парадокс не что иное, как банальность с противоположным знаком.
Борис Парамонов, конечно, тоже парадоксалист, но парадоксалист, так сказать, умный. Более того, он культуртрегер и просветитель, знающий, как увлечь неподготовленную аудиторию. Так изобретательный учитель, предваряя анализ оды «Вольность», скажет, что главное в Пушкине то, что он «бастард, полукровка, и в этом его преимущество, у него свободное отношение к культурному пространству, к стилям и жанрам, ему не нужно подражать Карамзину, скорее он хочет, как и положено негру, добраться до его жены, белой женщины». После чего, завладев вниманием, предложит свой комментарий. Плохой ученик запомнит, что у Пушкина – обезьянья сексуальность, хороший, отстаивая свою независимость, будет вынужден искать аргументы. Парамонов постоянно делает вид, что обращается к плохому ученику, не знающему «текста», но на самом деле ведет диалог с невидимым собеседником, знающим (как и положено хорошему ученику) все, что знает автор, за исключением того, что тот еще не успел сказать.
Потому что Парамонов не столько парадоксалист, сколько провокатор, и интересен не афористичностью своих формулировок, а осмысленным комментарием к ним. Парадоксализм Парамонова состоит в том, что он предлагает анализ знакомых явлений с позиций, так сказать, опережающего знания. И использует прием остранения – недаром Шкловский вызывает у Парамонова, так сказать, амбивалентные чувства. Как человек с традиционным, романтическим мировоззрением и модернистским методом исследования. Было бы преувеличением сказать, что Парамонов постоянно изживает в себе «комплекс Шкловского», «комплекс кентавра», но то, что Шкловский – один из его постоянных собеседников (а образ «полукровки» – оценочное понятие), несомненно.
Что, казалось бы, общего у софистов, александрийских эклектиков, средневековых скоморохов, романтиков XIX столетия, Пушкина и Тимура Кибирова? По мнению Парамонова, общее у них одно – еврейство. Пушкин становится евреем, Вуди Аллен – американским Пушкиным, большинство людей – полуевреи, потому что еврей – это эвфемизм для обозначения родового имени постмодерниста, а сам постмодернизм – не что иное, как культурная вменяемость. То есть возможность, не отрицая «высокого», понять необходимость «низкого» и любить «свое», не настаивая на его исключительности. «Реквием» Ахматовой – «ужасен», потому что «нельзя писать ямбические романсы об опыте большевизма. Нельзя писать длинные, толстые, уютные романы о шарашках и раковых палатах – потому что читать их надо лежа на кушетке».
Еще одна важная ипостась Парамонова – позиция постороннего. Тот же прием остранения, только взятый в географическом ракурсе. Далекое и близкое, родное и чужое меняются местами. Взгляд из-за океана позволяет утверждать, что русскую жизнь изуродовали хорошие книги, а люди в России остаются внутренне чуждыми демократии, поскольку продолжают любить хорошие книги больше хорошей жизни. Сам автор тоже позволяет себе любить хорошие книги, но ему это не мешает, так как он посторонний. Любить книги в Америке – совсем не то же самое, что любить их в России. Хотя «Америка» – это не место, «где гениев убивают в колыбели, но в мягкой манере» и где Платонов стал бы Гладковым, но, скорее всего, вообще не занимался бы литературой, а излагал бы свои фантазии на сеансах групповой терапии. «Америка» – очередной эвфемизм эпохи «конца стиля», «конца литературы», которая оставляет две реальные возможности для существования в ней – «цитата» и «комментарий». Парамонов выбрал роль комментатора и, кажется, не ошибся.
1998
Карты как зеркало русского общества
В карты, привезенные в Москву поляками в эпоху Смутного времени, играли русские царицы и их фавориты, гусары и поэты. Книга Григория Парчевского «Карты и картежники: панорама столичной жизни», вышедшая в серии «Былой Петербург» издательства «Пушкинский фонд», представляет собой пространный обзор места азартной карточной игры в русском аристократическом обществе с середины XVIII по 30-е годы XIX столетия. И одновременно является источником разнообразных размышлений, в том числе экзотических.
Конечно, история карточной игры в России экзотична в той же мере, в какой экзотична русская жизнь. Пушкин, то выигрывающий у партнера семейные алмазы и 35 томов энциклопедии, то меланхолично наблюдающий за тем, как «глава “Онегина” вторая съезжала скромно на тузе». Естественно, Толстой-американец, любивший затевать ссоры за ломберным столом и убивший на дуэлях 11 человек, а затем – понимая это как возмездие – ставший свидетелем смерти своих 11 детей. А композитор Александр Алябьев, гусар, соратник Дениса Давыдова, автор нежнейшего «Соловья»? Осужденный за нанесение увечий партнеру по игре, он провел в заключении и ссылке более 17 лет. Карточные баталии становились легендами, не всегда, впрочем, достоверными, но их последствия более чем реальны и симптоматичны. Грандиозные пушкинские долги, заплаченные после смерти из казны, по большей части были долгами карточными. Ну а тот факт, что Толстой-американец под конец жизни стал мистиком и святошей, подчиняется той же логике, в соответствии с которой после первого тома «Мертвых душ» появился второй.