Дмитрий Мережковский - Данте
Это голос великого гражданина Флоренции, Фаринаты дэльи Уберти, спасшего отечество.
Он поднялся из огненного гроба,С лицом таким надменным и спокойным,Как будто ад великое презреньеЕму внушал.[712]
Кажется, этого жалеть не надо: он так могуч и непреклонен, так подобен великому духовному праотцу своему, титану Прометею. Нет, жалок и он. «Я, может быть, отчизне в тягость был», — это смиренное слово в гордых устах — не упрек и не жалоба; но такая бесконечно тихая грусть слышится в нем, что видно, как и этот могучий бессилен и беззащитен в любви. Память о беспощадно изгнавшей его, неблагодарной отчизне жжет ему душу больнее, чем тело жжет огонь.
В третьем круге Ада мучаются «богохульники», под вечным огненным дождем.
И падали на всю песчаную равнинуТак медленно те огненные хлопьяКак снег, в безветренном затишье Альп……И вспыхивал от них песок, как трут,Под выбивающим огонь кремнем……И я спросил учителя: «Кто этот,Там на песке простершийся, огромный?»
Смертный человек, один из семи вождей Фиванских, Капаней, так же, как Фарината, скованному титану Прометею подобен.
Кто такие Титаны? Злые ли демоны? Нет, древние боги, оклеветанные жертвы новых богов, человеколюбцы и страстотерпцы, такие же, как все невинные «мученики» Ада.
Дети Небес и Земли, венчанные славой,Титаны, Пращуры пращуров наших, живущие в Тартаре темном.Вы — родники и начала всей страждущей твари, —
молятся им Орфики.[713]
…И, услыхав, что говорю о нем,Он закричал: «Каков я был живой, —Таков и мертвый! Пусть же утомитБог кузнеца, чьих молний остриямиЯ был пронзен, в мой день последний…Пусть истощит все молнии громов, —Он радостного мщенья не узнает!»
В древнего Титана вырастает Капаней, а Виргилий умаляется в смиренного монашка Доминиканского ордена.
«О, Капаней, гордыней непреклоннойТы сам себя казнишь: за ярость яростьНеутолимая, — вот злая казнь,Тебя достойная!» И, обратившисьОпять ко мне, он продолжал спокойней:«Там, на земле, он Бога презирал,И здесь, в аду, все так же презирает».[714]
Бог, человеконенавистник и человекоубийца, творец двух адов, временного и вечного, — не Бог, а диавол: такого мнимого Бога презирать — значит Истинного чтить. Если это Данте не понимает умом, то сердцем чувствует; если в душе своей, «дневной», в сознании, — он с Вергилием, то бессознательно, в душе «ночной», — с Капанеем; только правоверный католик — с тем, а с этим — нечто большее. «Было в душе моей разделение». Не было в нем никогда большего «разделения» — раздирания, растерзания души, чем это.
Может быть, и Ахилл, «сражавшийся из-за любви до смерти», так же невинно страдает в Аду, как смертный титан, Капаней.[715]
Медленно проходит мимо Данте и другого великого, из-за любви страдальца, Язона царственная тень:
Скорбит, но мнится, никакая скорбьИз глаз его исторгнуть слез не может:Такое все еще величье в нем, — [716]
говорит восхищенный Виргилий, как будто восхищаться величьем осужденных Богом — не такое же «безумье», как их жалеть.
Душу свою погубил Улисс, новых земель открыватель, за божественную радость познания. Цели уже почти достиг — увидел вдали берег новой земли, может быть, той самой, которую некогда увидит Колумб:
Обрадовались мы, но ненадолго:Вдруг радость наша обратилась в плач, —когда налетевшая буря разбила корабль, —И как угодно было то Другому, —Нас поглотив, сомкнулся океан.[717]
Кто этот «Другой», — Бог или диавол, — знает ли Улисс, знает ли сам Данте?
В буре земной погиб Улисс, а в вечной буре Ада двух погибших любовников, Паоло и Франчески, обнявшиеся тени реют так легко, что кажется, не буря уносит их, а сами летят они вольно туда, куда влечет их сила любви, чьих крепких уз и Ад не расторг. Там, на земле, они друг друга любили так, что и здесь, в Аду, неразлучны навеки. «Что Бог сочетает, того человек да не разлучает», — не разлучит и Бог.
Я на земле его любила так,Что он меня и здесь, как видишь, не покинул.[718]
В этих двух словах: «не покинул», — все торжество вечной любви над вечными муками Ада; крепче смерти любовь, и крепче Ада.
От жалости к тебе, Франческа, плачу.[719]
Плачет, может быть, не только от жалости, но и от восторга, потому что чувствует вдруг, понимает, если не умом, то сердцем, что прекраснее, чище, святее такой любви нет ничего на земле, а может быть, и на небе.
Я в них узнал обиженные души.[720]
Обиженные кем? Может быть, для того и сходит с ума, чтоб об этом не думать; спасается в безумье.
Кажется, «обиженные души» он узнает не только в них, но и во всех невинных «мучениках» Ада, martiri,[721] — страшное слово в устах правоверного католика об осужденных Богом. Вслушивается в вопль, доносящийся к нему из тех огненных гробов, где мучаются ересиархи, — вслушивается, и вдруг начинает ему казаться, что и это вопль «несчастных обиженных».[722]
Только ли великие и благородные души торжествуют над муками Ада? Нет, и малые, низшие, если могут, хотя бы на одно мгновение, возвыситься, возмутиться за то, что кем-то, в чем-то «обижены».
Мелкого воришки-святотатца, ограбившего ризницу Пистойского собора, Ванни Фуччи, жалкая душонка мучается в яме, кишащей ядовитыми гадами. Вдруг, «подняв руки и сложив пальцы в два непристойных знака, fiche, он воскликнул»:
«Возьми их, Боже: это для Тебя!»
но тотчас две змеи казнят богохульника: горло обвив, одна сдавила его так, как будто хотела сказать: «Ты этого больше не скажешь!», а другая связала руки его, чтоб «непристойных знаков» больше делать не мог.
И с той поры мне милы стали змеи, —
заключает Данте, забыв, чей образ — древний Змей Искуситель. Радоваться должен бы дьявол богохульству, а не казнить за него. Низкую душу змеи казнят за что-то другое. За что же?
Не видел я во всем аду другого духа,Столь гордого, в восстании на Бога;Ни даже Капаней столь не был горд, — [723]
удивляется Данте и недоумевает, а может быть, где-то, в самой, самой темной, тайной глубине души, откуда и находит на него безумие, чему-то сочувствует, в этом «гордом восстании», — на кого, на Бога или дьявола, — в этом весь вопрос. Низкой душе Ванни Фуччи, в ту минуту, когда он делает свой «непристойный знак», сам не зная, кому и за что, — внушает ад такое же «великое презренье», как и высоким душам Фаринаты, Франчески, Капанея, Улисса — всех великих презрителей Ада.
Что же дает силу им всем, великим и малым, высоким и низким, торжествовать над Адом? Может быть, и этого Данте не понимает умом, но сердцем чувствует: ад — насилье, а душа — свобода; этого божественного дара не отнимет у нее никто; этого царственного знака помазания с чела ее никто не сотрет. Кем бы ни был создан ад, Богом или диаволом, — праведно и здесь, в аду, восстание души человеческой против насилия, во имя свободы. «Бог поставил свободную волю своего творения так высоко, что подчинил ей судьбу всего дела своего», — мудро и свято понял Шеллинг.[724] Если вечны муки ада, то и восстание на них вечно. Этого не может не чувствовать один из свободнейших в мире людей, Данте.
О, если ты не не плачешь и об этом, —О чем же плачешь ты? —
спрашивает его Уголино, который сам уже не плачет и не возмущается, — только вспоминает о том, что было с ним до этого второго ада, вечного, в том первом, временном, — о смерти четырех сыновей своих от голода.
Когда же день четвертый наступил,Упав к ногам моим, воскликнул Гаддо:«Зачем меня покинул ты, отец?И так, как видишь ты меня, я видел,Как падали, по очереди, все…Потом, уже ослепнув, их телаЯ, ползая, ощупывал и звалУмерших, день и два…Потом все муки голод победил»,Когда он кончил, то, скосив глаза,Опять зубами вгрызся в жалкий череп,Как жадный пес в обглоданную кость.
Может быть, этот скрежет зубов по кости не более страшен, чем слова Данте:
О, Пиза, ты — позор земли прекрасной…Коль все твои соседи медлят карой,То, воды Арно в устье преградив,Да сдвинутся Капрея и Горгона,Чтоб затопить тебя в пучине вод…За то, что обрекла детей невинныхТы на такую муку, —
«муку», croce, — Крест.[725] Два креста — два невинных; в вопле одного: