Игорь Сухих - Панк Чацкий, брат Пушкин и московские дукаты: «Литературная матрица» как автопортрет
В других своих воплощениях Автор оговаривается. “Стихи эти (“Смерть поэта”. — И. С.), которые, надеюсь, и до сих пор входят в школьную программу…” (Т. 1. С. 71). “Задача драматургического анализа (полагаю, на театроведческих факультетах таковая дисциплина существует и поныне)…” (Т. 2. С. 8). “Тогда откуда берется рассказ “Казак”? (Не уверен, что он представлен в школьной программе.)” (Т. 2. С. 25).
Автор двух последних суждений доводит ситуацию до абсурда. Задавшись вопросом: “В чем заключается гуманизм Чехова?”, он, “чтобы не изобретать велосипед” (Т. 2. С. 22), затеял электронную переписку с соседом по микрорайону, заодно охарактеризовав его как “самого последовательного писателя сегодняшнего дня” (что бы это значило?), получил в ответ большую цитату из письма Иннокентия Анненского “некой неважной для нас Е. М. Мухиной” и привел ее, судя по всему, по письму адресата вместе с его мнением. Изложение этого сюжета вместе с комментариями редакторов занимает в статье о Чехове три полновесные страницы (при том, что “Вишневому саду” хватило и странички).
По мне, так это не просто изобретение велосипеда, а велосипеда деревянного. Ну, зачем же так долго мучиться, если том Анненского можно просто снять с полки или два лишних раза щелкнуть мышью.
Но Автор как писатель слишком буквально понимает анекдот о чукче-писателе. Кажется, в его словаре и в его быту слово библиотека отсутствует.
На самом деле это не так. Вот упоминательная клавиатура статьи: Питер Брук, Станиславский, Набоков, Мережковский, Скафтымов, Поль Валери, Мандельштам, японский исследователь Икэда, Бунин, Камю, Бахтин, Андрей Тарковский, Мамонов, Игорь Лапинский, Игорь Лосиевский, Ахматова, Найман, Н. Ильина, Лиотар.
Убери отсюда Скафымова со Станиславским, вряд ли кто догадается, что весь этот винегрет понадобился для разговора о Чехове.
На этих “унылых критиков” (Т. 1. С. 109) или “русичек” с их “сахаристыми голосами” (Т. 2. С. 441) не угодишь: то им мало литературы, то слишком много.
Ну, почему же? Вот вам статья про Островского. Тут и хрестоматийные Добролюбов с Чеховым, и Боборыкин с французом Жаном Патуайе, и Евгений Шварц с Александром Володиным – все к месту, все по делу.
Просто Т. Москвина имеет что сказать о драматурге, знает, как это делается, и предшественники для нее — не обуза и не побрякушки для демонстрации образованности, а реальные помощники в понимании уникального мира Островского: “Везде, переливаясь кудесным шитьем радужной русской речи, сверкают узорчатые лица и физиономии самобытных русских людей, Россия Островского, русский мир Островского. В него не влюбляешься, чтоб потом разочароваться и уйти к другим, более обольстительным мирам, — его любишь и в нем живешь. Начитаешься, бывало, всякой дряни — и вздохнешь: а пойти, что ли, к Островскому… И как после помоев клюквенного киселька испил!” (Т. 1. С. 118).
А авторы этюда о Чехове и других статей, как одна неупомянутая его герои- ня, “хочут свою образованность показать и всегда говорят о непонятном”. На самом деле об очень понятном, о себе, любимом. Но при чем тут избранные для разговора Чехов или Есенин?
Если бы я взялся писать рецензию на сборник стихов кого-либо из авторов “Матрицы”, а вместо этого изложил свои впечатления от недавнего посещения театра или ресторана, процитировал другого поэта и философа Подорогу, рассказал несколько анекдотов, а в конце добавил: “Вот тут еще есть один поэт, книжку недавно выпустил” — автор имел бы право очень обидеться на такого рецензента. И справедливо. Но от классиков ведь не убудет,
В “Литературной матрице” любовь и понимание в явном дефиците. Вместо них – либо формальные похвалы (“многое понравилось”), либо нелепые претензии и дикие перетолкования.
Самое удивительное открытие (с трепетом выдвигаю этот тезис, потому что критики уже успели поставить “всем зачот” и объяснили, как с помощью этой книжки обмануть дурака профессора): многие писательские тексты просто плохо написаны.
Может, свои романы и стихи Автор сочиняет прекрасно, но он резко теряет свой талант и навыки в простой (вроде бы) статье о любимом (как предполагается) писателе. Он не чувствует слово и впадет то в жаргонное амикошонство, оскорбительное по отношению к предмету разговора, то в дурную метафоричность, за которой не разглядеть мысли, то в штампованную гладкопись, от которой уже полвека как избавились даже самые замшелые учебники.
“Да и царюга себя не обижал. <…> Мало того, что Бенкендорфовы подчиненные следили за каждым шагом поэта (в архивах остались целые тома донесений), автор сам обязан был таскаться к жандармам. Уже и друзья Пушкина поговаривали, что зачем он ходит туда, куда порядочный человек не должен шляться” (Т. 1. С. 56). При чтении статьи о Пушкине все время кажется, что этот Автор подражает Хармсу – но без его пародийной установки.
“В изящной прозе Тургенева нет внеземных улетов Гоголя, угрюмых углов и выбоин, которых полно в текстах Достоевского, или предложений по две страницы с десятками придаточных, как у Толстого. Нет, у него все отточено, пригнано и недву- смысленно-отчетливо явлено миру. Прозрачная проза Тургенева приглашает читателя в свой призрачный куб, где можно, свернувшись клубком на филигранно сотканном ковре текста, словно воочию, как на экране монитора, видеть жизнь людей того времени, рассматривать их лица, слышать голоса, шорох платьев, шелест листвы…” (Т. 1. С. 173 – 174).
Если уж начал развертывать метафорический ряд (улеты, выбоины), то зачем оканчивать его придаточными предложениями? И попробуйте представить про- зу, одновременно похожую на призрачный прозрачный куб, ковер и экран монитора! Самое главное, что написанное столь красиво-бессмысленно, что абзац, заменив Тургенева на кого-то другого, а прозу на стихи, можно без труда переставить в любой из сорока двух текстов “Матрицы”.
Но это еще не все, в этой главе Тургенев “ищет, вылавливает, выковыривает пинцетом из реала” лишнего человека (Т. 1. С. 171), его проза — “бесподобное психосоматическое лекарство, антидепрессант и антистрессант” (Т. 1. С. 182), а русский классический роман оказывается “главным бриллиантом в короне мировой прозы” (Т. 1. С. 163).
“Вероятно, и слова “творческий путь” к Набокову также неприменимы; тут подходит идея не линейного, но вращательного движения, близкая самому автору. “Дар” — сердцевина этого вращения: через роман проходят все тематические радиусы прозы Набокова” (Т. 2. С. 482). Хорошо, пусть неприменимы, хотя любой литературовед вам скажет, что это иной вариант творческого пути, тоже весьма распространенный. Но вот может ли радиус проходить через что-то?
“Сразу после написания роман “Мы” стал широко известен по спискам, о чем свидетельствует бурное обсуждение произведения в обществе и критике того времени, что само по себе, с учетом отсутствия публикации, определенно имеет статус своеобразного феномена” (Т. 2. С. 488). Учет отсутствия здесь вполне достоин статуса… феномена. Широкой известности по спискам (это не эпоха самиздата) и бурного обсуждения сразу после написания романа “Мы”, впрочем, тоже не было, это обсуждение (осуждение) началось почти через десятилетие, в конце 1920-х годов.
Кажется, в двухтомнике есть только одно писательское высказывание — резкое, личное, не уравновешивающее плюсы и минусы, а осмысляющее их. Александр Терехов пишет об Александре Солженицыне, как и мечталось авторам предисловия (правда, тоже выражающийся слишком высокопарно), “не сдерживая слез, сжимая кулаки, хохоча и замирая от восторга, гневаясь и сходя с ума”.
Эссе Терехова не биография, не очерк творчества, а размышления о судьбе культурного героя (поэтому он получает прозвище) на фоне советской истории и “литературоцентричной” русской культуры. Причем оно исполнено в любимой прозаиком Тереховым манере: спонтанного внутреннего монолога, записи спора с самим собой, огромных нервных периодов, в которые плотно утрамбованы прошлое и настоящее, предмет и автор, рассказ и событие рассказывания.
“Э-э, разговор про Солжа, Моржа (это прозвище)… Щепотки отработанного мела сыплются на джинсы, и автор, отличник ВВС (“А ведь они так и подумают, что Би-би-си!!! И так впереди — на каждом, о боже (верни курсор, баран, и возвысь букву) Боже, шагу!”), пытается представить себе: “они” — старшеклассники сейчас, кто такие? <…> А висят ли сейчас и кабинетах литературы портреты заплаканного Некрасова и запорошенного сугробом Тургенева, потеснились ли, дошла ли позолота до Бродского, похожего на простуженного скворчонка? Автор наконец замечает за последним столом благодарного слушателя, свою дочь, — она не ерзает. Неизвестная земля непонятного содержания”. (Т. 2. С. 741 – 742).
Автор “Тайны золотого ключика” обращает к этой неизвестной, тающей в дымке земле будущего (и к себе) страшные вопросы: “И есть большая проблема: взрыватель, выдающийся элемент, молекула “Солж” состоит из четырех атомов, связанных последовательно и крест-накрест, “каждый с каждым”: Александр Исаевич Солженицын (11.12.1918, Кисловодск); время; руслит и Бог. И все четыре элемента (на сегодня, 12:04) в реальности не существуют; три — больше не существуют, один — как всегда”.