Эльфрида Елинек - Смысл безразличен. Тело бесцельно. Эссе и речи о литературе, искусстве, театре, моде и о себе
Сама же я там, наверху, совершенно неподвижна, как вершина горы Дахштайн, ведь ничто не соотносится со мной, и я не связана ни с чем из того, что там, внизу, сейчас начнется. Поскольку никто не знает, что я здесь сижу, то меня вообще нет. Я выпала отовсюду, из меня не вырвется наружу ни один звук! (Прежде чем я вообще рискну подать голос, я лучше откушу себе язык!) Стало быть, пустота и есть то, чего не терпит природа. Природа избегает пустоты — это всем известно. И все же все явления определяются природой тел, и особенно — падающий камень. Именно с него начались попытки расчислить природу. С моей пьесы начались попытки режиссера расчислить тела на сцене, и вот они уже заранее стремятся ускользнуть, хотя сейчас на ней появятся. Сейчас они отсутствуют, но потом, вопреки всему, будут оставаться на ней долго. Когда наступит это самое «долго»? Им придется оставаться здесь всегда. Они будут природой, природой и останутся, но все, что задумал сделать с ними режиссер, направлено против их природы. Как здорово, что я лишила действенности все законы природы (!), я сделала это, превратившись в невидимку, а потом исчезнув совсем. Как раз потому, что меня посадили тут, в пустом зале, и никто об этом не знает, именно поэтому всё, что они там, внизу, станут делать, такое же пропащее занятие, как я, такое же исчезнувшее, траченное природой, еще до того, как его вообще попытались осуществить. Страховочные веревки рвутся, и мы наверняка все вместе сверзимся в пустоту. Причина заключается в том, что, пока я отсутствую, место, предназначенное тем, кто в театре совершает движения, исчезает, и они сами должны стать этим местом, да, они становятся тем местом, в котором мне места нет. Но ведь из-за того, что мне нет там места, я сразу же лишаю места всех, кто должен здесь выступать. Попробуйте уступить мне свое место, и я сразу же повешу его в гардероб! И вот возникают и все быстрее движутся качели, потому что одно постоянно превращается в другое, и тела без помощи дистанционного управления переносятся с одного места на другое. Я не уступлю место, а поглощу все пространство, поглощу, непрестанно исчезая из него (исчезновение — это крайняя, единственная форма самоутверждения!). Мне ведь вовсе не нужно никакого пространства (стало быть, я спокойненько могу поглотить его), ведь меня нет, и всем этим актерам я не оставляю места, где они могли бы дышать, хотя у меня нет никакой возможности действовать. Первоначально я была тем маршрутом, по которому должны были следовать актеры, но теперь этот маршрут исчез. И все пожелания, которые могли бы еще быть у режиссера, исчезают в бездонных пылесборниках, с помощью которых хотят расчистить и проторить тропу в Ничто. Тот прежний путь сейчас растворился в том, чем он был изначально, — в природе. Видите, как раз ее я лишила действенности! И сам путь, и его целеустремленность размотались, нет, намотались, словно нить Ариадны, которая свернулась клубком, словно спящий зверек, и превратилась в небесное тело, описывающее круги, то есть выполняющее совершенное движение, в то время как всё, что будет сыграно там, внизу, тотчас же (вопрос: когда?), или позднее, или всегда может быть только несовершенным, насильственным, прямо — таки может или прямо-таки нет! А может быть как раз тем, что есть самое ложное из всех существующих движений.
1998
СУМЕРКИ[2]
© Перевод А. Белобратова
Я протестую против того, что в театре брезжат сумерки, в то время как за его стенами уже наступила полная тьма. Опять слишком поздно. Почему у меня вовремя не забрезжит в голове толковая мысль? Пусть театры открывают, и пусть они открываются нам навстречу, а не закрывают и не прячут от нас свой мир! Пусть их открывают не для того, чтобы в них наступила полная тьма, а для того, чтобы свет из театров наконец просочился наружу. Открываясь, театр выводит свет на прогулку, и в его лучах движутся и жестикулируют человеческие фигуры, чтобы всем нам стал ясен наш, по сути, детский характер. Глупо говорить, будто театр подставляет жизни зеркало. Мы сами в силах держать это зеркало. Вот только заглядывать в него я не рекомендую. Иначе вы увидите, что вам уже намылили физиономию. Внимание, сейчас вас отбреют!
Однако представим себе, что люди, приставленные государством искать деньги по всем углам и сусекам, люди, которым, впрочем, еще никогда ничего не удавалось найти, стояли бы перед театром с плакатом: «Закрыто!» Они снова не нашли денег в театральных закромах, поэтому и намереваются театр закрыть. Вот я, к примеру, пишу себе и пишу, а на плакате написано одно-единственное слово: «Закрыто!» Откуда театру знать, чего ему больше нельзя показывать зрителям, если мне нельзя ничего показывать театру? Они ведь, эти самые театры, ничего тогда больше не увидят. Они ведь и в нас, в зрителях, больше не увидят образцов для подражания, чтобы нам же потом эти образы демонстрировать. Склоните головы! И не спускайте на меня собак, я ведь просто-напросто дорожный указатель. Я всего лишь спускаю слова с цепи и говорю вам, куда вам идти. Может случиться, что однажды я укажу вам путь прочь от театра, поскольку его собираются закрыть. Я всего лишь табличка со словами, написанными на ней. Осторожно! Театр вышвыривает наружу все, что ему больше не пригодится, все подряд. Мы обновляем репертуар. И поскольку у театра ничего другого под рукой нет, он вышвыривает наружу ту свежую древесную поросль, которую мы изображаем здесь, внизу. Поскольку театр закрывается, то нам надо изображать и актеров, и публику одновременно. Так вот нас замораживают. Говорят, что человек за свою жизнь должен посадить хотя бы одно дерево. При этом мы сами — толпа деревьев, вот только в чьем саду? Допустим, театр и есть такой сад, где мы можем показаться, однако показаться не в красивых нарядах, специально для театра надетых, а явиться в обличье урезанных и зауженных понятий, которые мы о себе — тут-то все и начинается — ни за что не смогли бы составить, если бы не театр, театр, где мы показываем себя и где нам всё показывают. Челюсти движутся. На сцене говорят. У зрителя захватывает дух. Нет, так не пойдет! Театры закрывать нельзя. Хотя бы потому, что тогда пришлось бы открыться нам самим, а это был бы кошмар и ужас. Все, что при этом вышло бы наружу, все равно пришлось бы сразу отправить на сцену, иначе бы мы ни за что в такое не поверили.
2003
ЛИТЕРАТУРА
О ЧТЕНИИ
© Перевод Г. Снежинской
Мне кажется, я читала всегда, с тех пор как научилась читать, и с тех пор любое другое занятие для меня просто пустая трата времени. Во всем, кроме чтения, я словно натыкаюсь на что-то твердое (особенно при контактах с людьми), но, должно быть, во всем этом только я сама и виновата. В том, что читаю, чтобы не надо было жить (поэтому же и пишу). Читаю массу детективов: в этих книжках человеческие жизни часто обрываются до времени, ну а я, читая, отрываюсь от времени, так мне кажется. Еще читаю бульварные книжонки, всякую халтуру-макулатуру, без разбора; что ж, не нашла ничего лучшего в жизни, значит, хочешь не хочешь, сиди всю жизнь, уткнувшись в печатный текст. Чтение — шикарное платье моей жизни, оно всегда при мне, никуда не девается, легко надевается, и оно так мягко облегает тело. Люди же могут впиться в тебя, точно тернии, могут и уничтожить. Но есть шанс уцелеть, надо лишь уставиться в неправду, написанную буквами. Таков приговор. Если ты видишь только знаки, то тебя не видят другие, те, кто при ближайшем рассмотрении оказываются ничего не значащими.
В этом смысле я пошла в отца. Уткнувшийся в книгу — другим я его не помню. Или в газету. Мне кажется, одни люди вечно что-то делают, а другие только читают. Делать я ничего не делаю, зато читаю; и не скажешь, что меня не читают. Странно: читая что-нибудь, я нередко замечаю, что внимательность прочтения текста зависит от моего почтения к нему. Зависимость эта причудлива. На философские книги я бросаюсь как стервятник. Некто перелистывает страницу за страницей, и вдруг я осознаю: этот некто — я, и тотчас, издав беззвучный крик, камнем падаю на какую-то мысль, хватаю ее, окровавленную, липкую, и пожираю, упиваясь соками мудрости, — картина, прямо скажем, неаппетитная; в следующий миг я спешу дальше (но то, что так быстро промелькнуло, должно еще хоть раз появиться снова, и тогда оно, может быть, останется при мне!), смотрю, на что годится моя добыча, подхваченная чужая мысль, и вмуровываю ее в свой текст, — так в древности замуровывали в фундамент строящегося здания какую — нибудь живую тварь. Вероятно, чтобы постройка дольше простояла. Моим текстам вряд ли суждена долгая жизнь, хотя я замуровала в них кусочки живой плоти Хайдеггера и Ницше; кстати, замуровала не украдкой, хоть и украла, что замуровала. Литературоведы и критики пусть потом ищут, где собака зарыта, не стоило бы ее искать, но они все-таки ищут. Может быть, потому, что я то и дело шлепаю их по рукам.