Джулиан Барнс - За окном
Ложная скромность была тут ни при чем. Он по-доброму относился к своим студентам, ко всем без исключения, и полагал, что ему отвечают взаимностью; а кроме того, не переставал удивляться, что каждый из них, независимо от степени дарования, имеет собственный неповторимый голос. Но их критические суждения дальше этого не шли. Взять хотя бы Киллера — так он про себя звал парня, который не выдавал ничего, кроме рассказов про модов и рокеров из самого криминогенного района Чикаго, и который, когда ему было не по нутру чужое произведение, складывал пальцы револьвером и «пристреливал» автора, для пущего эффекта изображая отдачу от выстрела. Нет, для Киллера он никогда не станет идеальным критиком.
Правильная была затея — приехать в этот кампус на Среднем Западе, напомнить себе о нормальности и заурядности Америки. На расстоянии всегда появляется искушение рассматривать Америку как государство, которое то и дело свихивается на власти и подвержено бурным выплескам ярости, как при злоупотреблении стероидами. Здесь, вдали от городов и политиков, которые создали Америке дурную славу, жизнь шла своим чередом, как везде. Люди беспокоились из-за мелких проблем, которые для них были серьезными. Прямо как в его романах. А его самого встречали как желанного гостя, а не как изгоя или неудачника; здесь он был человеком с собственной жизнью, повидавшим, вероятно, кое-что такое, чего местные не видели. Изредка его отделяла от собеседников пропасть непонимания: вчера в кафетерии сидевший рядом с ним посетитель добродушно поинтересовался: «Так все-таки: на каком же языке говорят в Европе?» Но такие детали могли бы пригодиться для его романа из американской жизни.
Если он когда-нибудь его напишет. Нет, написать-то он напишет. Вопрос в другом: кто его напечатает? Нынешнее предложение он принял отчасти для того, чтобы убежать от стыда: его последний роман, «Небольшая передышка», отклонили двенадцать издательств. И все же он был убежден, что книга вполне неплоха. Все признавали — такого же уровня, как предыдущие; в том-то и была загвоздка. Уже много лет его продажи еле теплились; белый цвет кожи, далеко не юный возраст, никакого имиджа для придания веса, как у некоторых самодовольных говорунов, не сходящих с телеэкрана. С его точки зрения, этот роман — если не сказать Роман — доносил нетривиальные истины путем мастерского смешения сокровенных голосов; а людям в наше время подавай что-нибудь погромче. «Наверное, я должен убить жену, а потом написать об этом книгу», — сетовал он в минуты жалости к себе. Впрочем, жены у него не было, разве что бывшая, но и та вызывала сентиментальные, а не кровожадные чувства. Нет, романы его были хороши, однако же недостаточно хороши, что правда, то правда. Один издатель написал его литагенту, что «Небольшая передышка» — это «классическая, добротная книга обычного уровня, но беда в том, что обычного уровня больше не существует». А литагент, видимо, по простоте душевной передал ему это суждение.
— Маэстро?
Его вернула к действительности Кейт, самая толковая из всей группы, даром что в ее рассказах всегда был перебор собак. Один раз он написал красной ручкой на полях: «Убить собаку». Следующий рассказ, который она представила на суд однокашников, назывался «Бессмертная такса». Ему это понравилось. Пикировка, подумал он, может оказаться почти такой же приятной, как любовь, а порой и лучше.
— По-моему, вы учли все мои замечания, — сказал он.
Хотя главное его замечание, не высказанное вслух по причине мягкости характера, сводилось к следующему: почему этот мужской персонаж одержим у вас экзистенциальной тревогой — в точности как все предыдущие? Но он не произносил таких слов, ощущая уязвимость студентов как свою собственную. Вместо этого, видя, что прошла примерно половина занятия, он просто объявил «перекур».
Он зачастую присоединялся к троице курильщиков и теснился вместе с ними возле урны. Но сегодня он широким шагом направился прочь, как будто по делу. Впрочем, это соответствовало действительности. Он дошел до ближайшей границы расположенного на склоне кампуса и стал всматриваться в плоскую, невразумительную сельскохозяйственную даль. Ему даже не пришлось закуривать. Вид, отмеченный безграничной заурядностью, действовал не хуже никотина. В молодости его грела мысль, что он не такой, как все, заведомо особенный; нынче он утешался напоминаниями о собственной — о нашей собственной — незначительности. Они его успокаивали.
Маэстро. Он про себя хмыкнул. При первом знакомстве кто-то из аудитории обратился к нему «профессор». Это вызвало у него усмешку: он ведь не имел ученого звания и предпочитал считать себя писателем в ряду других писателей. Но с другой стороны, ему не хотелось, чтоб студенты называли его по имени. Как-никак, необходимо держать дистанцию. А «мистер» тоже звучало как-то нелепо.
— А давайте мы будем называть вас просто «маэстро», — предложила Кейт.
Он посмеялся:
— Разве что иронически.
Он снова хмыкнул. Временами прозвище звучало небезобидно. Как бы он гордился, из года в год видя свое имя на титульном листе и суперобложке новой книги! Но что это меняет? Имя Джейн Остен лишь дважды при ее жизни появилось в печати, да и то в каталогах подписки на издания других авторов. Ладно, хватит, хватит.
Время от времени он разнообразил учебный процесс, предлагая студентам какой-нибудь текст, который, по его мнению, был бы им полезен или, по крайней мере, давал бы некие ориентиры. Так и на этом вечернем занятии он раздал ксерокопии рассказа «Посвящается Швейцарии»
— Ой, маэстро, — сказала Кейт, — в следующий раз я наверняка буду отсутствовать по болезни.
— Хотите сказать, у вас есть какие-то предубеждения?
— Точнее сказать, постубеждения.
Ему нравилось, что ее не собьешь.
— А именно?
Она вздохнула.
— Ну, типичный случай: давно умер, цвет кожи — белый, пол — мужской. Папа Хэм. Восхваление брутальности. Затянувшееся детство. Мальчишки с игрушками.
Она демонстративно посмотрела на Киллера; тот так же демонстративно прицелился и застрелил ее.
— Хорошо. Теперь читайте рассказ. — И, чтобы она не обиделась, добавил: — Душегуб.
На следующей неделе он для начала поведал им о клоне Хемингуэя с греческого острова; потом о Швейцарских Альпах, где его спросили, не сравнивает ли он Хемингуэя с Сибелиусом. Но это не нашло практически никакого отклика, то ли потому, что имя Сибелиуса ничего им не говорило, то ли потому — и это более вероятно, — что он объяснил недостаточно доходчиво. Ладно, теперь им слово.
Его огорчало, что группа так быстро разделилась по половому признаку. Стив, испытывавший настоящую фобию к наречиям, одобрил экономию стилистических средств у Хемингуэя; Майк, чьи формальные ухищрения зачастую скрывали скудость содержания, одобрил композицию; Киллер — как видно, разочарованный отсутствием перестрелок, — сказал, что рассказец неплохой, но как-то не втыкает. Линда завелась насчет мужского взгляда и отметила, что Хемингуэй не дает кельнершам имена; Джулианна сочла, что текст грешит повторами. Кейт, на которую были все его надежды, попыталась найти что-нибудь достойное похвалы, но даже она закончила со скучающим видом:
— Я просто не понимаю, что он хочет этим сказать.
— Значит, надо внимательнее слушать.
Повисла напряженная пауза. Он ополчился на свою любимицу; и, что еще хуже, — изменил своему правилу. В том же университете преподавал видный поэт, который был известен тем, что унижал своих студентов, разнося в пух и прах их стихи, строчку за строчкой. Но поэты, как известно, — народ безумный и невоспитанный. А от прозаиков, особенно от иностранных, все ждали корректности.
— Виноват. Прошу прощения.
Но Кейт замкнулась, и его охватило чувство вины. Дело не в вас, хотелось ему сказать, а во мне. Он подумал было объяснить, что в последнее время заметил за собой такую особенность: если люди оскорбляли его самого или его близких знакомых, он смотрел на это сквозь пальцы — ну, почти. Но стоило кому-нибудь оскорбить роман, рассказ или стихотворение из числа его любимых, в нем вспыхивало какое-то нутряное, вулканическое чувство. Он сам не знал, к чему бы это — разве что жизнь и искусство для него смешались, перевернулись задом наперед, вверх дном.
Но он промолчал. Вместо этого он начал все с самого начала, будто в первый раз. Он повел речь про миф о писателе, про то, что подчас не только читатель попадает в ловушку этого мифа, но и сам писатель, которого в таком случае следует пожалеть, а не осуждать. Он повел речь про то, чем может обернуться неприязнь к писателю. Питал ли он неприязнь к Марло из-за того, что тот был убийцей? Он процитировал слова Одена о том, что время простит Киплингу его взгляды и «будет над Полем Клоделем не властно / Поскольку писал он легко и прекрасно». Он повинился в былой нелюбви к Хемингуэю, признавшись, что ему понадобилось немало времени, чтобы научиться читать слова и не видеть за ними человека — в самом деле, не это ли крайний пример того, как миф заслоняет собой прозу? Чтобы научиться понимать, что эта проза совершенно не такова, какой кажется. Кажется она простой, даже упрощенной, но в лучших своих проявлениях не уступает тонкостью и глубиной творениям Генри Джеймса. Он повел речь про хемингуэевский юмор, еще не оцененный по достоинству. И еще про то, что кажущееся бахвальство зачастую соседствует с удивительной скромностью и неуверенностью. Более того, в этом, по-видимому, и таится ключ к самому важному, что есть в этом писателе. Окружающие думали, что над ним властвуют мужской кураж, брутальность и пенис. Они не видели, что зачастую истинной его темой выступает крах и слабость. Не герой-торреро, а никому не известный честолюбец, заколотый насмерть быком, сделанным из кухонных ножей, прибитых к стулу. Великие писатели, сказал он им, понимают слабость.