Маргарита Анисимкова - Каменный пояс, 1979
— Вот пришло мое спасение. Сварю молозиво. Накормлю ребят и опять один день вперед…
…Она вспомнила все это, когда пришла с младшим внуком Сереженькой на заимку затопить печь, чтобы не подмерзла в подполье картошка, которую каждый год садили на широкой полосе, раскорчеванной в давнюю пору среди кедрача, где земля оказалась песчаной, плодоносной и родила клубни крупные и вкусные.
Сереженька бегал подле нее, звенел голосом, как колокольчиком, и она, не все понимая из его слов, согласно кивала головой. Валил редкий косматый снег. Отяжелевшие снежинки лениво кружились в воздухе и, коснувшись земли, изгороди, поленницы, веток деревьев, липли к ним, украшали своей белизной. Настоянный на влажной хвое воздух был душист и дурманил Марии голову. Она прищурилась, будто впервые увидела снег таким волшебным и чарующим. Все сияло от него, отсвечивало, переливалось, и в душе помимо воли рождалась радость ко всему, что было вокруг. Тихо ступая по еле заметной тропке, Мария подошла к огороду, оперлась о почерневшее прясло и посмотрела на распаханную полосу с ровными бороздами, не успевшими засыпаться снегом. «Сколько я поработала на тебе, полоса?» — подумала она, и ей на память пришли дни, когда она и копала, и полола, и убирала урожай. Подсчитывала, сколько ведер родилось картошки, какую часть оставить на семена, какую себе на еду, какую скотине, чтобы потчевать ее в зимние дни теплым пойлом.
«Кормилица моя», — подумала Мария, задетая бередящей памятью и была рада, что не забыла, не оставила без внимания землю, которой обязана тем, что вырастила ребят.
Взгляд ее остановился возле старого кедра с обломанными нижними сучьями. Тут, как и в прежние времена, стоял невысокий стожок сена, накошенный из первостойной травы для первосенка.
Мария боязливо посмотрела на стожок сена и пошла в избу, тихо пошатываясь, придерживаясь за маленькую ручонку внука, который, заметив перемены в ее лице, присмирел.
«Боже мой, чево только не натворит молодость?» Она сморщилась, понимая, что повторяет слова чужие, которые, жалеючи ее, придумали люди. Тогда она не искала и не хотела к себе никакой жалости. Ей хотелось, чтобы люди ругали ее, травили, а они, как сговорились, молчали. «Может быть, своим молчанием и казнили меня? Да что люди? Память о Петре я сама опоганила. А эта ниточка так по жизни за мной и тянется. Грех ведь на мне лежит великий».
Она задрожала вся в охватившем ее ознобе, заторопилась лечь на кровать возле порога, надеясь, что скоро пройдет все, стоит только потерпеть, потереть ладонью левый бок от плеча до пустой усохшей груди и обратно.
…Леньша Горцунов явился тогда оборотнем, да и накатило затмение. Ну, какое затмение? Любо было слышать его говор. Любо. Даже не оттолкнула его, когда он зачал ластиться. Прижалась, прильнула, как кошка, ослабла в его обнимке, забылась на ночь, а оно вон как обернулось.
Дыхание Марии становилось частым и громким. Она лежала и чувствовала жгучую сухость во рту, будто внутри все палило, и шершавый язык еле касался обметанных жаром губ. А память высвечивала ее единственный греховодный день.
Вспомнила Мария, как прибежала к ней на заимку Ольга Шатина, соседка Гонинская. Расписала в подробностях Степанову встречу, не упустила и того, что Ипалитко-дровокол в столовой, не иначе кем-то наученный, принародно отрапортовал Степану:
— Гонинским мужикам кручиниться нечего: сами воюют, а род продлевается. Марии, к примеру, лесовичок мальчонку подбросил.
Степан, как сказывала Ольга Шатина, кашлянул, моргнул несколько раз левым глазом, возле которого лежал красный шрам, прищурился и ответил:
— А это наше, гонинское, дело, нам его и разбирать. — Сказал, как отрубил.
Слушая соседку, Мария дрожью дрожала, не зная, как встретится со Степаном. А он пришел на заимку на второй день под вечер. Увидев его на пороге, Мария похолодела, скрестила на груди руки, бухнулась на колени.
— Вот еще чево? — строго оказал он, коснулся рукой Марииного плеча. — Чего конфузишь меня перед ребятами? — буркнул, присел к столу.
Ребятишки, отвыкшие видеть в избе мужчину, насупились, один по одному залезли на деревянную кровать, стали прятаться под одеяло.
— Вы чо, ребята? Это ведь наш дядя Степан пришел. Вы чо это напугались-то? — сквозь слезы говорила Мария, поправляя ребятишкам взлохмаченные головы. — Сколько я раз вам про него говорила? Чо же вы так, а?
Мария металась по избе, как пойманная мышь в мышеловке, и, не найдя места, села на порог, заголосила, уткнув лицо в фартук. Степан не уговаривал ее, не успокаивал, но когда захныкал в висевшей посреди избы зыбке малыш, он встал, откинул ветхий полог.
— Ну, как растешь, мужик?
Из зыбки послышалось радостное воркование.
— Назвала-то как? — спросил Степан и, состроив из двух пальцев «козу», пощекотал малыша.
— Никак еще, — кусая губы, ответила Мария. — Тебя жду. Все сказывали: скоро ты приедешь после тяжелого ранения.
Слова Марии как подкосили Степана. От них он опешил и размяк. Никогда не думал, что от таких слов все круто повернется в его душе. Он смотрел вниз на чисто вымытые половицы, видел шерстяные носки, одетые на ногах Марии, краешек фартука с оборками и молчал. Палец, который он не убрал из зыбки, царапали острые коготки малыша, тянули к себе. Скоро Степан ощутил прикосновение к ним влажных детских губ. Он попробовал убрать руку, но не мог. Малыш, вцепившись, тянулся за ней.
— Вставай, вставай, Гонин! Расти большим! — наклонившись над зыбкой, говорил Степан, глухо кашляя в кулак. — Видать, крепким парнем будешь!
Мария не помнит, как очутилась возле Степана, бросилась ему на шею, запричитала.
— Не вздумай парня на какую чужую фамилию написать. Чтобы все как надо, все аккурат было. Чтобы все под одной крышей жили. — Сказал и заторопился выйти из избы. Он долго стоял на крыльце, курил, потом вернулся, подержал на руках каждого из ребятишек и, не говоря ни слова, ушел.
…Лениво, как не свою, Мария повернула голову, обшарила каждый угол избы, будто хотела увидеть Степана, опершегося на костыли, в солдатской гимнастерке с блестящими на груди воинскими наградами.
— Ты, бабушка, опять про войну? — спросил внучек, подавая ей клетчатый шарф, чтоб она повязала его вокруг шеи.
— Про нее, окаянную. Про нее, Сереженька. Ее ведь никому забывать нельзя. — Мария взяла с приступа печи висячий замок и вышла на крыльцо.
Утро открыло дали. В стороне, за рекой виднелись припорошенные снегом стога. У поворота обозначился санный след. «Кто-то из сельских мужиков за первосенком поехал. Пожалуй, Афанасий Горцунов. У них сено на правобережной стороне реки, а через Серебрянку сейчас еще не проехать. Лед хрусткий».
VIIВ новой избе, которую Степан Гонин срубил после войны, самую большую часть занимала кухня с русской печью посередине и крашеными лавками вдоль стен. Поговаривали, что Степан нарочно так сделал: для гонинских солдаток, которые не было дня, чтобы не заглядывали к ним.
Ульяна года два назад принесла с собой стеганку, по секрету пожаловалась Дарье, что от сиденья на жесткой табуретке у нее стала ныть поясница и болью отдаваться в спину. Раисой место было облюбовано на лавке возле окна, откуда просматривалась улица до самого берега. Мария ставила табуретку поближе к двери. С заимки всегда прибегала припоздав, да и срывалась первая. Хозяйка дома — Дарья — постоянного места не имела, садилась, где придется, но последнее время чаще присаживалась к Ульяне, возле печки, погреть спину.
В теплой кухне у Дарьи было уютно, просто и все под рукой. В ней стоял, как говорила Мария, сытный воздух. От печи шел то ароматный дух морковных и брюквенных паренок, то топленого молока, то картофельных щей. Сегодня пахло тушеной капустой. Они насолили ее целую бочку без моркови, с укропом и, как любил Степан, оставили верхние слои нарезанные тонкими пластиками. Сидели молча. Явившаяся тишина отняла слова, и, с утра переворошив память, каждая почувствовала в себе опустошение.
— Что-то Евгения Николаевна долго не идет, — сказала Ульяна. — Темнеет уже.
— Опять какое-нибудь заседание али бюро, — ответила Дарья, подвигая табуретку поближе к печи. — У них, у партийцев, делов век не переделать. Везде надо быть, везде поспеть.
Осенний день угасал. Через отпотевшее стекло на бусом небе вырисовывалась темная крыша соседнего дома с высокой трубой и жестяной копылухой, приделанной специально для укрытия от снежных заносов.
Думы, которые с самого утра бередила каждая, не прошли бесследно. Они умаяли их, все вокруг казалось незначительным, необязательным и совсем нелепым, даже ошеломляющим показался голос Раисы, которая ни с того, ни с чего голосисто затянула:
— Отец мой был природный па-а-а-харь!
— Ты чо, одурела? — в испуге прикрикнула на нее Мария. — Не нашла боле дня?