Павел Анненков - Исторические и эстетические вопросы в романе гр. Л. Н. Толстого «Война и мир»
Мы не скрываем от себя, что в ответ на все эти требования могут сказать: – Да кому какое дело до вашего развития, когда роман в той форме, какая ему дана, достигает всех своих целей и намерений. Характеры и с помощию отдельных сцен приобретают типическое выражение, что, в сущности, только и важно. Картина эпохи, даже и разбитая на множество этюдов, тем не менее есть полная картина, сообщающая каждому одно нераздельное и неотразимое впечатление своей истины. Притом же изображения автора облечены в такую ткань поэзии, рисуются с таким участием драматического элемента, тонкого анализа, широких приемов мыслителя и художника, что думать тут о развитии может только человек, нечувствительный к этим качествам. Может быть даже, что труд развития помешал бы здесь свободному проявлению творчества, может быть даже, что само требование развития принадлежит к числу орудий старой эстетической рутины, которая не в силах понять новых форм создания, возникающих у писателя вместе с новыми задачами. Какое развитие способно заменить нам хоть, например, две, поистине чарующие, сцены, два особенно замечательных перла из множества перлов, рассыпанных в романе? Мы говорим о двух сценах из эпохи пребывания полуразоренных Ростовых в деревне. В первой из них Наташа Ростова, мучимая самым избытком физических и нравственных сил, является на охоту за волками, переживает все ее ощущения и проводит часть вечера в доме простака-помещика Илагина{10}, угощающего ее всем богатством своего еще нетронутого русского житья-бытья, дворней, составляющей одно лицо с барином, балалайкой, которая странно потрясает образованный слух гостей, и наконец своей русской песнью, которая вызывает у них слезы. В другой сцене та же Наташа Ростова устраивает переодевание на масленице и, захватив переряженных подруг, горничных, встречных и поперечных, в бешеной скачке на тройках мчится ночью, при луне, мимо леса, вдоль снежной пустыни к своей родственнице и соседке по имению. Тут и без развития отразилась вся русская природа, вместе с упоительными народными, племенными потехами и мотивами, которые лучше всех других заглушают, обманывают, целят страдания даже и образованной русской души. Какое развитие способно довести писателя и до этой поэзии и до этих откровений, – оно, которое, по сущности своей, вместо исторических, политических и бытовых картин предпочитает долгое чахлое занятие помыслами двух-трех лиц, томительное изображение переворотов их внутреннего мира и возмутительное оправдание их эгоистического самозаключения в самих себе!
Как бы, в сущности, ни казались нам эти и подобные им возражения несправедливыми в настоящем вопросе, мы умеем ценить все, что под ними таится законных требований на дельность и серьезность художественных изображений, на участие искусства в разрешении и объяснении задач, вопросов и чаяний нашего времени. Но так ли верно предположение, что в романе история и частные характеры достигли всей необходимой полноты и ясности даже и без развития, – это другой вопрос. Вряд ли новое произведение гр. Толстого докажет возможность обойтись, ввиду других важных задач, без исполнения какого-либо условия дельной художнической работы. Скорее наоборот: оно докажет необходимость соблюдения всех условий ее и невозможность жертвовать ими ни под каким предлогом, даже самым благовидным. Так, оставаясь при нашем мнении, мы думаем, что недостаток развития повлиял неблагоприятно даже на историческую и бытовую стороны его произведения, к которым теперь и переходим.
Что касается до исторической части, то мы намерены развить здесь несколько подробнее положения, высказанные нами в начале статьи. Какое бы место историческая сторона ни занимала в романе – первое, последнее или серединное, она подчиняется точно тем же законам художнического существования, как и вымысел: она должна доказать свое право выражать то, что выражает. Известно, что весь исторический отдел романа гр. Толстого построен на документах и свидетельствах так называемой маленькой истории, без которой, спешим прибавить, чуть ли и невозможно появление настоящей наукообразной истории. Трудам Шлоссера, Ранке, Гервинуса{11} и проч. предшествовало, конечно, множество нескромных откровений, частных разоблачений, тайных записок – словом, вся работа «маленькой» истории, на которую они часто и ссылаются и которая тогда только и входит в особенный почет, когда в известном обществе обнаруживается потребность самоопределения. До тех пор общество очень хорошо удовлетворяется официальной, условно-учебной и легендарной историей; но с первыми проблесками критической мысли, желающей проверить настоящее время прошлым временем, услуги «маленькой» истории неоцененны и принимаются с великой, вполне заслуженной благодарностью. Она помогает низводить политических деятелей с тех туманных высот, где они невозмутимо жили дотоле, как боги Олимпа, в ряды человечества и делает еще более. Устраняя ореолы и лучи, приданные им суеверием или политическим расчетом, она помогает различать их настоящую физиономию и находить в ней черты, общие людям их века. И этим еще не ограничиваются ее услуги: она обнаруживает в великих исторических событиях присутствие и влияние сил и причин, действующих и теперь, на глазах всех, кто способствует политическому воспитанию людей. Отсюда и успех в публике тех, впрочем почтенных, изданий, которые сделались у нас органами этой «маленькой» истории{12}, да также отчасти и успех книги гр. Толстого, на ней построенной и обнаруживающей большую в ней начитанность автора. Но при этом он уже не мог избежать весьма неблагоприятного обстоятельства для своей задачи, не существующего у сборников и изданий, ею занимающихся. Те оставляют все документы свои, за очень малыми исключениями – открытыми вопросами, терпеливо ожидая приближения будущей, настоящей и наукообразной истории, которая должна их порешить, и если делают иногда попытки утвердить за документами своими известный смысл, то попытки эти принадлежат обыкновенно не к самой существенной и даже не к самой блестящей стороне изданий. Автор романа поставлен в иное положение. Гр. Толстой, например, везде говорит утвердительно – и должен так говорить, и говорить иначе не может. Малейшее сомнение перед документом было бы здесь упразднением самого романа, или лучше – его исторической части. Везде и всегда должно слышаться от художественного произведения твердое, решительное, смелое слово, ибо там, где речь происходит на языке образов, малейшее колебание должно внести смуту и неясность в образы, что равняется уничтожению, немоте, погибели самой речи. Из этого выходит, что «маленькая» история, положенная в основу образов, вдруг заявляет горделивую претензию раздавать окончательные приговоры лицам и событиям, как будто вся сущность предметов исчерпана ею вполне. Суд свершается, таким образом, не совсем законным, компетентным судьей, и чем решительнее, эффектнее его определения через посредство картин и образов, тем более обнаруживается его самозванство. И добро бы убеждения и воззрения этого судьи слагались на основании всех документов, уже находящихся в его обладании, но условия романа не позволяют ему заняться даже и несколько полным разбором своего дела. Роман принуждает его, вследствие внутреннего своего распорядка, вследствие необходимой для себя экономии, ограничиться всего чаще одной чертой, одной скудной чертой, чтобы, раздув и распространив ее до неимоверных границ, он – этот непризванный судья – мог в ней одной заключить и все основания, поводы и причины своего приговора людям и событиям. Таким образом, «маленькая» история, сделавшись романом, решает вопрос о личности Кутузова на основании некоторых слов, сказанных им там и сям, и на основании мины, взятой им при том и другом случае; вопрос о личности Сперанского – на основании его искусственного смеха и программы, устроенной им для разговоров за столом; вопрос о проигрыше битвы под Аустерлицем – на основании влияния молодых генералов-любимцев, окружавших императора Александра, и измены своему долгу у остальных, что стоило бы разъяснения… и т. д. Развития и здесь недостает, как недостает его в завязке романа; сцены всегда поразительно отчетливы относительно той минуты, которую изображают, а многое из того, что должно оправдать их появление, лежит опять вне романа, в пустом и глухом пространстве между сценами. Обстоятельство это тем печальнее, что чрезвычайно меткие, живые заметки и соображения автора заставляют думать, что он сам гораздо более знает о всяком деле, чем его лица и картины. Зато, когда «маленькая» история удаляется на задний план, возникают картины безусловного мастерства, обличающие в авторе необычный талант военного писателя и художника-историка. Таковы (мы уже имели случай сказать об этом) изображения военных масс, представляемых нам как единое, громадное существо, живущее своей особенной жизнию, имеющее свои страсти, симпатии, даже мыслящее и по-своему возражающее на ошибочные или неверные распоряжения; таковы все изображения канцелярий, штабов, австрийского тупого, узко эгоистического понимания вопросов и явлений, что отражается на каждом лице его двора, носящем печать упорной неспособности, но под конец всегда выигрывающей партию; таковы особенно изображения пыла, катастроф и волнений битв и пр. и пр.