Весна Средневековья - Александр Павлович Тимофеевский
О важности для «новых богатых» не игры в модерн, а именно и буквально современного модерна проницательно писал в нашем журнале художник Никола Самонов: «Последний стиль ушедшей России, он будоражит чувства проснувшейся буржуазии, воспрянувшей не то чтоб из хрустального гроба, королевичем не целованной, тщетно и страстно желающей «спокойствия и света“, — чтобы плотный короткоостый бобер надежно согревал горло, снег неслышно летел из — под полозьев неслышно бегущих санок, пар стоял бы в трактире, встречающим свежезаваренным чаем, и там, на втором этаже, в «чистом“ отделении, — тихий разноязыкий говор, тихий серебряный звон ложки о стакан, крахмальное ребро скатерти, стылое озеро витрины, все в жарких искрах ликерных бутылок, и выше — белый рельеф бордюра: упругие стебли, цветы и пониклые листья».
Надо полагать, «Коммерсантъ» и создавался для проснувшейся буржуазии, тщетно и страстно желающей «спокойствия и света». Отныне она могла этого желать столь же страстно, но уже совсем не тщетно. «Спокойствием и светом» были залиты все страницы «Коммерсанта», газеты, исполненной самого бодрящего оптимизма. От материала к материалу здесь разворачивалась «другая жизнь», пленительная и вожделенная. Исходя из этого, не имеет никакого значения распространенный упрек «Коммерсанту», что он, мол, много врет. Неважно, если и так — важно, что врет уверенно и красиво. Неважно, сколько неточностей сказано про лизинги — клиринги, важно, что все читается, как стихи, как захватывающая и сладкая культурная мистификация.
Но «это были пузыри земли». «Коммерсантъ» — газета, имеющая конкретного читателя с конкретными запросами. И чтобы их удовлетворять, точные сведения о лизингах — клирингах нужнее, чем соколовский здравый смысл, в сущности, глубоко элитарный. Это противоречие обнаружилось в новом макете, в котором возникла путаница шриф-
тов и рубрик, а с «другой жизнью» стало худо. Пруст как — то заметил, что светский человек судит о салоне не по тому, кто там бывает, а по тому, кто там не бывает. «Коммерсантъ» был единственной у нас газетой, которая жестко следовала этому закону. В отличие от других изданий, стремящихся к ложно понятой универсальности, «Ъ» железной рукой отсекал все, что шло не по его ведомству. Заполнив сейчас свои страницы классическим советским набором — греча, шпроты, карамель, «Коммерсантъ» испортил так чисто спетую песню. Резон очевиден: королевич уже поцеловал проснувшуюся буржуазию, и пора исходить из ее простых нужд и интересов — наборы нужны всем. По — моему, «Ъ» ошибся в главном: поцелуй еще не состоялся.
Простым земным следствием культурной мистификации, которой «Коммерсантъ» занимался два года, было то, что она навязывалась реальности. Подобно старым мастерам, благоразумно льстившим своей модели, «Ъ», рисуя идеал, вынуждал ему соответствовать. Это зеркало можно, конечно, назвать кривым, но точнее — выпрямляющим. Поспешив признать не до конца состоявшийся факт, «Коммерсантъ» оставил свою модель уже с руками и ногами, но без носа и твердого плана, как его заполучить. И «другая жизнь», которая со временем могла стать здешней, кисло улыбнувшись на прощание, похоже, пока ушла за горизонт.
1991
Жан Кокто. «Бокал вина»
Душа Эдички при переходе в сумерки
1991
Когда в самом конце семидесятых годов в Союзе появился роман Лимонова «Это я — Эдичка», среди читающей «тамиздат» московско — ленинградской интеллигенции разразился скандал. Автор мог торжествовать: это несомненно входило в его планы. Во все времена и во всех сообществах скандал возникает по одной причине: из — за нарушения господствующей типовой морали или нормативной эстетики (что, в общем, одно и то же). Типовая мораль той относительно продвинутой и очень узкой части интеллигенции, которая имела доступ к «Эдичке», была оскорблена по крайней мере трижды.
Прежде всего, в романе была оскорблена «американская мечта», волей — неволей владевшая умами людей времени развитого социализма. Миф о том, что только у нас нам плохо, а там, за морем, замечательно, что только у нас все чахнут, а там расцветают розами, миф этот при всей своей восхитительной наивности был довольно стойким, в первую очередь потому, что стойкой была система. Ни о каких переменах (разве что к худшему) тогда, разумеется, никто из читателей Лимонова не помышлял. Все были свято убеждены, что советская власть срослась с нами навеки, как трусы с телом амазонки. На этом свете «американская мечта» была последним прибежищем, иллюзией драгоценной и бережно хранимой. Лимонов разрушал ее демонстративно и беспощадно. Удар оказался настолько болезненным, что об этом предпочитали впрямую не говорить. Охотнее обсуждалось другое — то, что задело меньше, но чем можно было возмущаться более комфортабельно.
Вкупе с «американской мечтой» в романе «Это я — Эдичка» были поруганы те, кто, на взгляд Лимонова, эту мечту насаждал в Союзе, — диссиденты — правозащитники во главе с Сахаровым — Солженицыным. И диссидентов — правозащитников, и Сахарова — Солженицына Лимонов писал через мысленный дефис, не видя между ними никакой разницы. По большей части не видела этой разницы и публика, читавшая в те годы «Эдичку». Ее возмутило не содержание претензий, вполне идиотских (кто, где, когда и каким образом насаждал у нас «американскую мечту»?), а само их наличие, не говоря уж о форме — матерной, преимущественно, — в которой они были высказаны.
Но не одним только диссидентам сопутствовали в романе матерные выражения. Они плотно окружали любовь «Эдички», ставшую третьей и главной темой разразившегося скандала. Собственно, это относится всего лишь к одной главе романа, с негодованием отвергавшейся и, как всегда в таких случаях бывает, зачитанной до дыр. В злосчастной главе во всех физиологических подробностях живописались объятия героя с негром — уголовником на заброшенном нью — йоркском пустыре. Главу обсуждали и осуждали, багровея от возмущения, хотя сами по себе гомосексуальные объятия вряд ли могли кого — то поразить. В кругах первых читателей «Эдички», тесно связанных с богемой, такого рода объятия были столь же распространены, сколь сейчас, и не то что бы очень скрываемы.
На самом деле возмутили не объятия, а кому и как они оказались распахнуты. Оскорблена была не нравственность,