Маргарита Анисимкова - Каменный пояс, 1979
Правда, главная улица села, что тянулась версты на две вдоль берега Серебрянки, с рассветом оживала: бежала в школу ребятня, торопились на работу бабы, пробегали подводы лошадей за сеном.
Дарья у Гониных совсем расслабилась. Все казалось, что с того прощального часу мир потемнел и жить не для чего. Но никто не говорил ей утешительных слов — знали, окрепнет Дарья, приспокоится, а пока разве только черту лысому было не ясно, какие думы донимали ее.
По первости она боялась ночей. Вьюжные, бесконечно длинные, они томили ее воспоминаниями о том, как прожили они со Степаном бок о бок без малого двадцать годов, как растили Павлушу. До этой поры все дни в голове жили вперемешку, а теперь высвечивались только белые.
Ни свет, ни заря вставала, бежала по заснеженным улицам на окраину села к коровнику и в работе чуть забывалась.
Раиса заметила, что Дарью замаяла бессонница, стала на ночь посылать к ней свою Любашку. Ребенок он всегда ребенок. Хочешь не хочешь, одаряй его вниманием, отвечай на все вопросы-запросы, а у Любашки-второклассницы их было полно. И к тому же как ни есть племяшка.
— Ты бы лучше дяде Степану письмо написала, чем про всяких зверей спрашивать, — говорила Дарья. — Живут они своей звериной жизнью. В стужу в дуплах и в норах прячутся, а как солнышко встанет, тропы торят.
— А медведи еще спят?
— А как же. Может, и ворочаться зачали. Бока-то, поди, за долгую зиму отлежали.
— Они там всю зиму ничего не едят? — спрашивала Любашка. — Вот хорошо медведям. Поели раз и больше не надо, а я каждый день хочу.
— Вот пей молоко и давай пиши письмо дяде Степану.
— Я на таком листке писать не умею. Мне мама карандашом косые линейки делает.
Любашка не капризничала. Она знала, что чуть ли не в каждом доме по вечерам только и делают, что пишут на фронт письма. Она поерзала на табуретке, поправила листок, разлинованный Дарьей, несколько раз кряду чихнула.
— Давай сюда нос, — сказала Дарья, поднимая кромку фартука. — Сморкайся. Вся просвистала.
Уловив ласку Дарьи, девочка весело сказала:
— Я все письма на фронт начинаю так: «Добрый день, веселый час! Пишу письмо и жду от вас».
— Как, как? — переспросила Дарья, присела рядом с Любашкой.
— Или можно еще так: «Лети с приветом, вернись с ответом». Я дядьке Черепкову под самый Сталинград так писала, и пришел ответ.
— Хорошие слова ты пишешь, душевные. На такие грех не ответить, — говорила Дарья, не сводя глаз с маленького кулачка Любашки, представила, как Степановы руки будут распечатывать конверт, и заплакала.
Любашка начала писать, старательно выводя по линейкам каждую палочку и крючок.
…Бои на фронте шли грозные. Про это знал каждый. Даже глухой дедушка Собянин прикладывал ухо к репродуктору и рассказывал, где воюют наши войска, какие освобождают города. Многое путал, но спорил с бабами до хрипоты, потом соглашался, что по тугоухости недослышал, шел к сельской фельдшерице Аленушке закапывать в уши капли, от которых у него шумело в голове, но прорезался слух и вскорости терялся снова.
Про уральских добровольцев особенно ничего не было слышно, но сосновцы верили: так просто их мужики воевать не будут.
— Значит, пора еще не пришла в бой вступать Уральским полкам, — говорил в сельсовете Маит Радионович. — Значит, удар наши готовят похлеще Сталинградской битвы.
— Уж прямо, похлеще… Куда еще похлеще! Где сэстолько силы брать? — возразила Тюшка, протирая от пыли оконные рамы.
— Больно ты стратег какая. Подсчитала уже, — ответил Маит Радионович.
— Ты мне незнакомые слова не выворачивай. А про Сталинградскую битву я как есть во всех газетах все перечитала. Страсть какая там была. Читаешь, так и то по коже мурашки бегают, а как пережить такое?
— Про то тебе и говорю: еще удар наши готовят, чтобы башку гитлеровцы приподнять не могли.
— Теперь хоть к теплу время идет, не то, что тогда: стужа какая была! — вздохнула Тюшка.
— У нас у самих с вами пора жаркая на носу. Сколько сена надо поставить, а с кем? Бабы да ребята одни.
Тюшка вздохнула, выплеснула из таза воду под окно, согнав с завалинки пурхающих в песке кур.
…Лето нагрянуло разом. Солнце заладило стоять над Сосновым без туч, без облаков и все подчинило своему теплу. Ночи стояли знойные, душные, травы на покосах, особенно в поймах, вымахали буйные и тяжелые. Сенокос начали рано, и обернулся он для сосновцев самой настоящей страдой. Куда ни ткнутся — то сноровки нет, то сил не хватает. Что мужики одним махом делали, играючи, бабы со слезами не могли. Остожья наложили хлюпкие, зароды сметали кособокие, прясла нарубили сучковатые. Такое натворили: глаза бы не глядели, но сено поставили запашистое, сухотравное и в этом находили отраду.
В эту пору по радио и упомянули об Уральском добровольческом танковом корпусе. Принял он свое боевое крещение на величайшей битве Второй мировой войны — Курской битве, на Северном участке Орловской дуги.
Услышав это, Маит Радионович сел на коня и погнал на покосы.
— Ну, бабы, пошли мужики в бой, — сказал он, обтирая фуражкой вспотевшее лицо. — Ударил наш Уральский корпус по фрицам.
…Радио сообщало: на фронте, в районе Северной части Орловской дуги идут ожесточенные бои.
В Сосново верили, что только там воюют их односельчане. А писем с фронта не было. Рассортировав газеты, сельская почтальонша Ольга Шаргина не знала, с какого порядку села начинать почту разносить. Она боялась проходить по улицам, видеть, как нетерпеливо ждут ее в каждой избе.
— Пишут еще. Времена тяжелые, почта тихо ходит, — успокаивала как могла людей, пересиливая себя, а в сельсовете слезами умывалась.
— Переведи, Маит Радионович, меня на другую работу, ну хоть на скотный двор отправь, хоть в овощехранилище, хоть сторожихой куда, не могу я в глаза бабам глядеть. Не могу! — говорила она, кидая пустую сумку на стол.
— Не выдумывай, — отвечал Маит Радионович. — На почту тоже кого попало не поставишь. Понимать надо.
Ольга соглашалась.
На другой день снова шла в «разноску», и снова, вернувшись, бросала пустую сумку в угол, и, падая головой на стол, охала и стонала.
Маит Радионович вставал из-за стола и уходил, чтобы не слышать ее вздыханий.
IIIПисьмо от Павлуши Гонина пришло из госпиталя. Дарья плакала от счастья, прижимала к груди помятый треугольник, целовала его.
— Слава богу, — говорили сбежавшиеся соседи. — Слава богу, Дарья. Что же ты так? Какой мужик из этакой войны выйдет нераненым?
Дарья и сама понимала, что не надо ей так плакать, но никак не могла успокоить себя.
— Тута он про интернатскую девчонку спрашивает, — перечитав письмо, сказала Раиса.
Дарья кивнула, взяла письмо, положила за пазуху.
— Раз о девчонке в голове мысли бродят, значит, ранение не тяжелое, — заключила Раиса. — Значит, дело на поправку идет.
…Вести в селе не лежали на месте, тем более такие. Женя узнала о письме от интернатских ребят. Они прибежали в школу, окружили ее и наперебой рассказывали, что из госпиталя написал письмо младший Гонин. Ей хотелось опрометью побежать к Гониным, своими глазами посмотреть на конверт, узнать, что написал Павлуша, но она не могла. Она стеснялась Дарьи, все время ощущала на себе ее взгляды, помнила удивленные возгласы в прощальный час.
Женя старалась не смотреть на ребят. Она стояла, напряженно вытянувшись.
А там, за огородами, виднелась тайга, узкая извилистая тропка, которая терялась за деревьями.
Первый осенний заморозок обжег на кустах лист, припалил траву, и она, мягкая, жухлая, путалась под ногами. Женя вышла на опушку леса, откуда виднелось все Сосново с извилистой Серебрянкой. В ясный день отсюда легко было различить избу, сарай, баню, поленницу. Отыскав глазами избу Гониных, спрятавшуюся за крышей Мурзинското дома, Женя круто свернула в гору, чтоб увидеть окно, в котором обязательно должен гореть свет.
В селе шли суды-пересуды, каждый строил догадки: отчего Павлуша в письме не обмолвился ни о ком из односельчан. А на имя председателя сельсовета из районного военкомата передали:
— В четверг к поезду пошлите подводу. Павел Гонин.
Но Маит Радионович, перечитав телефонограмму несколько раз, понял, что Павлушу Гонина списали домой подчистую. Правда, он не знал, кто подал телефонограмму: военкомат, то ли сам Павел, да какая разница? Ясно одно: парень отвоевался.
И председатель вдруг почувствовал усталость, ощутил боль в косице, возле изувеченного глаза.
«Быть на войне без царапин — дело счастливое», — успокаивал он себя, зная, отчего колыхнулась душа. Оно вроде бы и неудобно после таких сражений целехоньким из боев выходить. Ровно в кустах сидел либо за чьей-нибудь спиной скрывался. Однако понимал, что, думая так, отводил от себя размышления, которые ломились в голову.