Юлий Айхенвальд - Кольцов
Итак, Кольцов своею душою облетает природу, как сокол быстрый, и испытует ее затаенную мысль, которую он чует даже «в дыхании былинки молчаливой». Но только эту мысль и эту былинку он лучше всего оживит в наивной песне, рвущейся из груди. Дума же, как дума именно, его, свободного от знаний и этой свободой еще более приближенного к деревенской непосредственности, тяготит, и он сам сознается:
Тяжела мне дума, —Сладостна молитва.
Та молитва, которая в душе благодарной и умиленной зародилась при зрелище нивы, от присутствия хлеба, питающего мир и миром воспитанного, та молитва к матери-земле, убравшейся Божьей милостью, милостью солнца, в золотое платье колосьев, – она сохранилась навсегда у пахаря, на деле уже не пашущего, но сердцем неизменно преданного полю. Начав религиозностью под голубым пологом неба, в упоении дарами урожая, Кольцов к ней же вернулся и тогда, когда стал думать о мире, и он скоро даже отказался от своих дум во имя живой веры, отказался от своих вопросов, потому что
Нет Богу вопроса, —Нет меры ему.
Он проникновенно, тепло верует, на святое Провидение положился он давно, под крестом его могила, на кресте его любовь. Он верует, он религиозен, он перед Творцом, перед иконой, склоняет свои колена за всяческие урожаи и дары мира, за хлеб и все счастливое, что хлеб окружает, – но из глубины молящейся и смиренной души все-таки вырывается незаглупшмый вопль, благоговейно-ласковый упрек Провидению, и вечерняя молитва звучит грехом:
Спаситель, Спаситель!Чиста моя вера,Как пламя молитвы!Но, Боже, и вереМогила темна!
И вере могила темна. В темь и загадку могилы не бросит луча даже и вера. И мы бродим вокруг чужих могил, и видим в отдалении собственную, и недоуменно спрашиваем:
Чья это могилаТиха, одинока?И крест тростниковый,И насыпь свежа;И чистое полеКругом без дорог.Чья жизнь отжилася?Чей кончился путь?………………….Или молодаяЖница-поселянка,Ангела младенцаНа руках лелея,Оплакала горькоКончину его, —И под ясным небомВ поле на просторе,В цветах васильковых,Положен дитя?..Веет над могилой,Веет буйный ветер,…………………………Будит вольный ветер,Будит, не пробудитДикую пустыню,Тихий сон могилы.
Это естественно, что больше всего недоумевает и трепещет пред смертью именно пахарь: ведь он сеет жизнь, он видит самое рождение ее, готовит ей колыбель святую – и здесь же, рядом с этой колыбелью, около колосьев, разверзается могила! Раститель зерен, помощник миру, пестун жизни, стоящий у самых начал бытия и ему споспешествующий, чутко слышащий сердце жизнеобильной земли, он не может понять гроба с его молчанием и холодом.
А Кольцов тем более пугается этого мертвого безмолвия, что сам он необычайно богат жизнью, и вся его поэзия, зародившаяся под солнцем, представляет неудержимый и далеко не исчерпанный порыв к бытию и воле. Хочется «воли безотменной»:
Раззудись, плечо!Размахнись, рука!
Чуется какой-то размах, неутолимое желание жизни:
Так и рвется душаИз груди молодой,Хочет воли она,Просит жизни другой.
Рвутся колосья из земли вверх, рвется и душа из груди молодой, хочется воздуха – груди, свободы – душе. Оттого и звучит в его поэзии несмолкаемый зов. И живет в Кольцове столько звуков, столько песен, что их достало бы на жизнь гораздо большую, чем та, которая пришлась на его горестную долю. Потому и раздаются у него мотивы сильной воли, которая от полей, от овина тянет даже с булатным ножом в темные леса, и песнь пахаря превращается в песнь разбойника, идиллия переходит в трагедию. Самого Кольцова преступное не тяготит, но он знает, что мирный земледелец таит в себе и вольницу. Даже неизвестно, на что будет употреблена вольная жизнь, но тянет к жизни вообще, просто к ней, только к ней. Живой струею переливаются, как в богатыре, непочатые силы.
Однако восторг бытия, удаль молодости перемежаются у нашего певца с унынием, и эта неоднородность настроения составляет внутренний надлом его поэзии. В Кольцове были силы и на радость, и на страданье, но в конце концов перевес взяли последние, и вы чувствуете в нем невыплаканные слезы. Уныние победило; не осуществились пылкие возможности, которые трепетали в этом по преимуществу живом сердце, и жизнь, та единственная жизнь, которой нет повторения, которой нельзя поправить, – она ему не удалась. Были связаны крылья у этого сокола, но сокола не кровожадного; были все пути ему заказаны, кроме пути к ранней, безвременной могиле. И он ушел в нее, обиженный, обманутый, с великой горечью и беспомощной тоской. Исполнилось его предчувствие, которое он выразил и в обращении к сестре, и в стихотворении «На новый 1842 г.». Кончился старый год, и вот наступает новый:
Старый год, тебя уж нет, а я еще живу,И новый тихо, без друзей, один встречаю,Один в его заманчивую тьмуСвои я взоры потопляю.Что в ней таится для меня?Ужели новые страданья?Ужель безвременно из мира выйду я,Не совершив и задушевного желанья?
Так и случилось: 1842 год еще не прошел, как поэта уже не было в живых, и умолкли те песни, которые были
сердцу милы,Так выразительны, унылы,Протяжны, звучны и полныПреданьями родной страны!..
Кольцов часто в своих стихотворениях возвращался к «Доле бедняка», грустному отзвуку своей личной судьбы. Бедная доля проводила его до гроба, и порыв его к жизни не был услышан; но жизнь его, подкошенная, как трава его песен, идеально сохранилась именно в песнях этих, потому что в них оставил он России отголосок своего духовного полета и свой страдальческий вздох, свою побежденную силу и свою непобедимую любовь и ласку к зеленой ниве, к поэзии хлеба и к тому, кто своей работой, своею сивкой распахивает пашенку родной земли.
От имени природы говорил Кольцов, имел на это право, но в личной жизни своей он больше всего испытал то, как природа и человек сближаются не в равной радости, а в одном страдании, в общей обиде. Не могут леса осилить сильные, так дорежет его осень черная. Это она сняла с него густолиственный зеленый шлем и развеяла его в прах. То же происходит и с человеком. Бова-силач, Лихач Кудрявич, поникает головой и тихо отступает. Ибо жизнь – Далила. И с каждого Самсона, с его кудрявой головы, снимает она его красоту, его силу, его кудри, – так было с Пушкиным и лесом, так было и с Кольцовым…