Юлий Айхенвальд - Некрасов
И в эти же непетербургские минуты, когда Некрасов вспоминает серебряную полосу родимой Волги или идиллию маленького городка, где
Время тянется сонливо,Как самодельная расшиваПо тихой Волге в летний день, —
в эти минуты ясно видать, что поэтом города он сделался в силу рокового недоразумения, невольно и неохотно повинуясь жестокому капризу жизни, что первее в нем стихия кольцовская, народническая, та нормальная, здоровая поэзия, которая рождается от прикосновения к земле, – и такой гнетущей тоскою по родине, тоскою по природе звучит у него этот призыв: «Ах, уйдите, уйдите со мной в тишину деревенского поля!»
Опять она, родная сторона,С ее зеленым, благодатным летом —И вновь душа поэзией полна…Да, только здесь могу я быть поэтом!
Стоит отхлынуть петербургской волне, стоит Волге, его и всей России-матушке, одержать верх над Невою (вот две соперницы, которые полем своей битвы избрали душу Некрасова), и сейчас же взамен газетного языка появляются у него все эти «облака дождливые, как дойные коровушки», все эти чисто русские выражения и сравнения, иногда задорные, язвительные, чаще горестные, как название смерти «гостьей бесподсудной, бесплеменной, безродной», появляется у него это причитание матери над умершим ребенком:
Ой, плотнички-работнички!Какой вы дом построилиСыночку моему?Окошки не прорублены,Стеколушки не вставлены,Ни печи, ни скамьи!Пуховой нет постелюшки…Ой, жестко будет Демушке,Ой, страшно будет спать! —
или другое причитание – матери над дочерью-невестой:
Как рыбка в море синееЮркнешь ты! как соловушко,Из гнездышка порхнешь!Чужая-то сторонушкаНе сахаром посыпана,Не медом полита!Там холодно, там голодно,Там холеную доченькуОбвеют ветры буйные,Обграют черны вороны.Облают псы косматые,И люди засмеют! —
или эта дышащая лукавством и счастьем девичья отговорка:
Ах! что ты, парень, в девицеНашел во мне хорошего?Где высмотрел меня?О святках ли, как с горок яС рябятами, с подругамиКаталась, смеючись?Ошибся ты, отецкий сын!С игры, с катанья, с беганья,С морозу разгорелосяУ девушки лицо!На тихой ли беседушке?Я там была нарядная,Дородства и пригожестваПонакопила за зиму,Цвела как маков цвет!А ты бы поглядел меня,Как лен треплю, как снопикиНа риге молочу…В дому ли во родительском?..Ах! кабы знать! Послала быЯ в город братца-сокола:«Мил-братец! шелку, гарусуКупи семи цветов,Да гарнитуру синего!»Я по углам бы вышилаМоскву, царя с царицею,Да Киев, да Царьград,А посередке – солнышко,И эту занавесочкуВ окошке бы повесила,Авось ты загляделся бы,Меня бы промигал!.. —
и все эти другие самоцветные камешки, извлеченные из сокровищ народного творчества и естественной красотою своею скрасившие однообразную и надуманную поэму о том, кому на Руси жить хорошо.
Правда, и на самой народности Некрасова, словесной народности, лежит печать литературы, и кое-что здесь искусственно, – но в общем неоспоримо слышны у Некрасова отголоски русского голоса, эхо русской родины, и есть у него живая самобытность, и ярко светится в ней самое ядро души русской, – и в симпатическом горении горит перед ним душа самого поэта. «За каплю крови, общую с народом, прости меня, о родина, прости!» – умолял Некрасов, и все эти стихи действительно обнаруживают его кровное родство с народной стихией, которая и не может ему не простить…
Тогда, в недолгое и оспариваемое царствование Волги-победительницы, возникают у него оригинальные и смелые образы, какая-то интимная мелодия стиха, и даже слова и обороты прозаические, от того, что они удостоились попасть в стихотворение, получают как бы освящение от поэзии, приобщаются к ней и преображаются в художественную ценность. Тогда для него в морозный день
…солнце, кругло и бездушно,Как желтое око совы,Глядело с небес равнодушноНа тяжкие муки вдовы, —
или то же солнце, но в его лучший день, солнце красное смеется, «как девка из снопов»; или
как сереоряные олюда,На ровной скатерти луговСтоят озера.
Или
Ночь тихая спускается,Уж вышла в небо темноеЛуна; уж пишет грамотуГосподь червонным золотомПо синему по бархату, —Ту грамоту мудреную,Которой ни разумникам,Ни глупым не прочесть.Или березка кудрявая возвышаетсястройная,С бледно-зелеными листьями,Точно вчера только ставшаяНа ноги резвая девочка,Что уж сегодня вскарабкаласьНа высоту, и бестрепетноСмотрит оттуда, с смеющимся,Смелым и ласковым личиком.
Тогда понятно, отчего плакала Саша, как лес вырубали, – так участливо и поэтично описывает Некрасов рубку леса.
Тогда художественно говорит он о журавлях, что крик их
словно перекличкаХранящих сон родной землиГосподних часовых, несетсяНад темным лесом, над селом,Над полем, где табун пасется…
Да, Некрасова в светлые праздники его сердца, в поэтические, т. е., значит, самые характерные, минуты его духовной жизни влекло за город, за темные пределы городской суеты:
Дорого-любо, кормилица-нива,Видеть, как ты колосишься красиво!
Но, конечно, и в деревне он, вообще воспринявший столько отвратительных впечатлений и по дороге к чистой, спокойной поэзии натолкнувшийся на русскую действительность, – ив деревне он тоже видит безобразие, ужас, дикость. Деревня поворачивается к нему своими задворками. Он узнает там прежде всего такую новость, что у солдатки Анисьи, как и Демушку у Матрены,
Девочку (было ей с год)Съели проклятые свиньи.В лесу он замечает, как галчатаПрыгали, злились.Наскучил их крик, —И придавил их ногою мужик.
Бросается ему в глаза трагедия несжатой полосы, и в грустной жалобе стихов оплакивает он пахаря, которому моченьки нет, – этого немощного русского пахаря…
Где же наш пахарь? чего еще ждет?Или мы хуже других уродились?Или не дружно цвели-колосились?Ветер несет им печальный ответ:Вашему пахарю моченьки нет.
Он знает, правда, и героев деревни, ее Микулу Селяниновича, ее богатырей, – но куда их сила делася, на что пригодилася?
Под розгами, под палками,По мелочам ушла!
Над всей этой скорбью и недужностью, примиряя и смягчая, возвышается образ матери. Редкое, едва ли не единственное, и светлое явление: муза в виде матери. И она перед нами то как судья, как совесть, то в поэтическом ореоле молодой и задумчивой женщины. Поэт в минуты душевного алкания, в минуты одиночества, ищет не свидания с любимой девушкой: он взывает к матери, с нею хочет повидаться на миг; в лунную ночь вдохновений он хотел бы рыдать на могиле далекой, где лежит его бедная мать. «Русокудрая, голубоокая», она так неразрывно соединила свою прекрасную и печальную душу с душою сына, что, кто помнит Некрасова, тот не может не помнить его матери:
…Уж ты ушла из мира,Но будешь жить ты в памяти людской,Пока в ней жить моя способна лира.Пройдут года, поклонник верный мойЕй посвятит досуг уединенный,Прочтет рассказ и о твоей судьбе;И. посетив поэта прах забвенный,Вздохнув о нем, вздохнет и о тебе.
Некрасов внес в поэзию новое начало: мать поэта, соединенную с ним в единстве вздоха, – кто раньше интересовался ею, когда даже в пушкинской лирике отсутствует ее образ? Мать не нужна. Старая, около взрослого сына, она производит впечатление человека, уже отбывшего свою жизненную работу. Она вся в прошлом – памятник самой себя. Мы больше любим то, что мы создали, чем то, что создало нас. Но вот Некрасову мать нужна. Помимо других объяснений, не потому ли это еще, что единственное существо, перед которым не безнадежно-стыдно, – это мать? А многого нужно было стыдиться Некрасову. Но она все выслушает, все простит, она всегда пожалеет:
Мать не враждебна и к блудному сыну.
И блудный сын в замечательном стихотворении «Баюшки-баю», когда «недуга черная рука» уже влекла его на закланье, рисует поразительную картину: на краю гроба слагает он стихи, слабеющими устами допевает свою песню, – и в это время слышится голос матери родной: усопшая мать воскресает, для того чтобы убаюкать своего не маленького, а взрослого сына, убаюкать его не в колыбели, а в могиле:
Пора с полуденного зноя!Пора, пора под сень покоя;Усни, усни, касатик мой!…………………………………Усни, страдалец терпеливый!Свободной, гордой и счастливойУвидишь родину свою,Баю-баю-баю-баю!
Мать утешает умирающего сына: ему, всегда нуждавшемуся в опоре и ободрении, ему, всегда недовольно мужественному, приносит она свое укрепляющее слово, читает свою материнскую отходную, – она прервала собственный могильный сон, чтобы легче было умереть ее робкому сыну, и под звуки ее обещающего напутствия ему действительно не так страшно умирать: