Эльфрида Елинек - Смысл безразличен. Тело бесцельно. Эссе и речи о литературе, искусстве, театре, моде и о себе
О себе говорить не может, не может он говорить и о другом человеке, и тот человек отпускает перила моста, в которые вцепился, «как голодный в пищу». Руки слабеют, потом, нет, еще раньше, нет, все же потом он видит автобус, который заглушит его падение и поглотит его. Нет, сначала его поглотит вода. Страшная утрата, и это — больше чем просто утрата, не потому, что это утрата всего, а потому, что все есть утрата, однако оживленное движение продолжается, длится и длится. Невозможно изготовить даже одну-единственную полку, то есть нельзя ее толком установить, все исчезает, а потом все снова появляется. Любое жесткое утверждение исчезает, как только оно появляется, зато остается установочный винт с его любимой контргайкой, с которой он слит нераздельно. До тех пор, пока не наступает превращение. Удалось добиться того, что есть, однако нельзя достичь больших высот, чтобы занять лучшую позицию. Можно идти и идти, но пути так и не обретешь, хотя по нему и движешься. Душа твоя пришла в движение. Тебе доверили нечто, но ты его давно потерял. Произошло превращение, однако с превращения все только началось, и в прежнее состояние уже не вернуться. Превращение — вот исходная точка. Без плана цели не достигнешь. Однако цели не существует. Отношения с женщиной — дело хорошее, даже жениться можно, пожалуй, — однако известно, что никакие отношения не могут установить связь между предметом и словом. Не стоит удивляться, что все стремятся установить отношения. Я уже говорила об этом: не стоит удивляться, поскольку чудес не бывает. И все же сама я этому удивляюсь! Боюсь, что и слово не является отношением, способным сохранить свой предмет, связать его в брачный союз, или красиво перевязать, чтобы поместить на книжный стеллаж, или внести в скрижали юбилейного издания для клуба книголюбов. Кафке известно, как ничто становится чем-то лишь потому, что его задерживают, держат как слово, связанное с определенной вещью. Всем ведь известно, что такое тоска по прочной связи. Однако я слишком многое считала известным заранее, и это множество не сдержало своих обещаний. Добрые люди? Их не существует. Спокойствие — залог побега. После побега — уже никакого покоя. Слово вежливо приглашают отправиться на полку вместе со своими спутниками, но слову известно, что это — самое ненадежное основание, пусть многие из нас и сидят вокруг и щекочут обезьяну палкой там, где ей приятней.[48] Обезьяна, если ее когда-нибудь снова пригласят совершить путешествие на пароходе, который доставил ее сюда, наверняка отклонит это предложение. Однако столь же точно известно, что у нее остались не только дурные воспоминания об этой поездке, потому что во время плавания ей удалось обрести нечто чрезвычайно ценное — спокойствие. Именно спокойствие может удержать от побега того, кто есть обезьяна. Если он хочет жить, а он об этом догадывается с определенного момента, который точно может определить, оглядываясь назад, то он знает, что ему нужно искать выход, который недостижим с помощью побега. Побег — это та возможность, которая всегда должна иметься. Почему же тогда побег невозможен? Почему у свободы так мало сторонников, хотя она повсюду желанна, желанна как свобода, однако ни на одной из сторон упаковки ничего не написано, и поэтому тебя никогда не доставят по нужному адресу? Зато можно накопить кучу интересных наблюдений, вот только где? Все доски вывалились из каркаса. Места больше нет. Предмета не существует.
Стало быть, нет нужды и в словах, его обозначающих. Слова-то есть, а вот век предметов столь недолог, что не успеваешь обозначить их словами. Нельзя жить без толку, и здесь вам не полка. Полка — это то, за что можно ухватиться, когда падаешь вниз. Но полки нет — она сама рухнула. Я бы на вашем месте не держалась за эту полку, даже если бы ее поддерживали. Да, встаньте-ка тут и держите крепче, обхватите ее руками и крепко держите! А потом выдерните ее, помогите ей выбраться наружу. Однако выхода нет. Зачем выбираться наружу, если не существует места, из которого нужно выбираться? Да и вообще, что выдергивать? Ведь из того, что создают поэты, давно ничего не осталось. Их творению нет места. Место было предназначено для него, но на этом месте ничто не может удержаться. Мы со всем нашим самообладанием жмемся к полке и хватаемся лишь за воздух. Исчезло что-то, и это что-то — миллионы людей, и они исчезли. Исчезли миллионы опор, и полке не на что опереться. Положиться ни на что нельзя. И нет никого, на кого можно было бы положиться. Миллионы исчезли. Дом опустел.
СЛОВО, ОБЛЕЧЕННОЕ ПЛОТЬЮ[49]
© Перевод А. Белобратова
Следует ли нам впасть в скорый гнев оттого, что столь много людей нуждается в Боге, или нам стоит поскорее смыться подальше от этих людей, потому что они становятся опасными? Какое воспитание рода человеческого нам следует принять за основу, чтобы из почвы более не сочилась кровь мучеников? Почему все, кто жертвует собой, верят, что они есть то самое драгоценное, чем они могут пожертвовать, чтобы обрадовать Бога, и какие «виды на вечное блаженство» поддерживают их в этой вере? От каких заповеданных наказаний следует уберегать себя? Зачем вообще нужны эти заповеданные наказания и награды — чтобы оказаться в раю, к чудесам которого ты сам не приложил руку, в раю, который уже существует, словно заранее накрытый стол, ведь, естественным образом, никто не стремится к тому, чтобы вновь оказаться на земле? Естественно, кое-кому было сказано, что снова попасть на землю можно лишь в том случае, если забыть, что однажды уже был на ней. Что нам это дает? Уж лучше остаться в раю вместе с гуриями, которые явятся, возможно, лишь в виде белых гроздей винограда![50]
Я не истекаю кровью, я, что естественно, истекаю словами, но кому они нужны, кому они вообще нужны, пусть они и стараются быть очень современными? Я снимала с себя стружку и полировала себя, чтобы слова получались у меня все лучше и могли звучать, и все лишь для того, чтобы их позабыли, позабыла даже я сама? Я не могу катапультироваться в вечность, чтобы убедиться в том, что все, что я сейчас (в данный момент) «должна забыть», не будет «забыто навечно», как пишет Лессинг в книге о воспитании рода человеческого. Что мне с того, что мне навстречу движутся целые полчища людей, сталкиваются со мной и топчут, даже не замечая? В какое пространство мне вдохнуть свои слова, когда другие люди стремятся выдохнуть из себя свою жизнь ради цели, к которой их влечет инстинкт истины, а не та пустота, которая царит в них, влечет недостаток инстинкта самосохранения, — и избыток своеобразного чувства чести, или как это там называется, из-за которого они готовы поступиться своей жизнью? А вот у меня, к примеру, даже цели никакой нет. То есть я когда-то верила, что моя цель — это писать, писать не для того, чтобы создать определенное впечатление, не для того, чтобы воспитывать род человеческий, воспитанием я и так сыта по горло, и оно не пошло мне на пользу настолько, чтобы мне захотелось к кому-нибудь приложить его, как сшитый по мерке костюм, который не даст человеку раскрыться, не сделает его на размер больше, сколько ни накачивай его этим воспитанием. Нет, не поможет, сколько ни поливай и ни удобряй. Мне бы применить к ним меру, но ведь люди ужасны сверх меры. Кроме того, они частенько не соответствуют моей мерке, хотя она совсем небольшого размера. Размер этот точно равен расстоянию между двумя книжными корешками. Люди постоянно сбиваются в большие толпы, чтобы в восторге воздевать руки горе и хлопать в такт музыке. Они стремятся приспособиться к всеобщей мерке, слиться в массу, чтобы потом шагать в ногу, — ведь зачем же еще они так увеличились в размерах? — шагать, не нарушая установленных границ, не говоря уже о том, чтобы их для себя обнаружить. Они смотрят туда, где кончается мера. Она не кончается, потому что массы прикладывают к себе свой собственный масштаб. Быть может, они узнают, где наступит их конец, если они будут швыряться самими собой. Вместо того чтобы поставить свою свечу под сосудом, они выхватывают ее и швыряют в воздух. Они отбрасывают свечу прочь. Они послушно гасят ее, ведь может случиться пожар, если так вот оставить зажженный огонь без присмотра, но нет, я вижу, что многие забыли об этой предосторожности, они забыли и о мере, и о людях, которых убивают или которых намерены убить, забыли снять с них точную мерку, чтобы не убить по ошибке, не убить, применив к ним ложную меру и ошибившись в размерах. Им все равно. Главное, чтобы побольше! Они творят это ради своего дела, раздирают на части плоть и кости других людей, и они верят, что заплатить собственной жизнью за сделанное — большая честь. Но что говорит нам Ницше? «Заблуждение, сделавшееся почтенным, есть заблуждение, обладающее лишним очарованием соблазна!»[51] И эти так называемые мученики становятся мучениками не благодаря своим преследователям, их делают таковыми их собственные идейные соратники, и они сами назначают себя на эту роль! Плоть за плоть, плоть против плоти. А вот совсем другое: очки, книга. Говорят, это были предсмертные слова Хайнера Мюллера.[52]