Сергей Беляков - Сборник критических статей Сергея Белякова
Свою склонность к авантюрам Катаев никогда не отрицал, скорее подчеркивал, очевидно, она казалась ему привлекательной. Напомню известную по “Алмазному венцу” и мемуарной литературе историю похищения возлюбленной Юрия Олеши, в которой Катаев сыграл роль покровителя влюбленных. “Так как ключик по своей природе был человек воспитанный, не склонный к авантюрам, то похищение дружочка я взял на себя как наиболее отчаянный из всей нашей компании”. Заметьте! Это не я придумал, это сам Катаев назвал себя “склонным к авантюрам” и “самым отчаянным”. Для меня важно, что авантюрную роль Катаева в этой истории не подвергает сомнению Э. Герштейн (Герштейн Э. Мемуары. М., “Захаров”, 2002), мемуаристка строгая, добросовестная, к фантазиям не склонная. Катаев, несомненно, любил ситуации авантюрного характера. Напомню еще одну, не вдаваясь в детали истории, хорошо известной по “Алмазному венцу”. “Терять мне в ту незабвенную пору было нечего <…> я не стеснялся в выражениях, иногда пускал в ход матросский черноморский фольклор, хотя в глубине души, как все нахалы, ужасно трусил, ожидая, что сейчас разразится нечто ужасное и меня с позором вышвырнут из кабинета”. Вот он, авантюрный тип поведения: неизбежность разоблачения не лишает героя наступательной энергии, а усиливает ее. Этот тип поведения для Остапа Бендера станет определяющим. “Остап скользнул взглядом по шеренгам „черных”, которые окружали его со всех сторон, по закрытой двери и неустрашимо принялся за работу”. “Ну, дня два можно будет мотать, а потом выкинут. За эти два дня мы должны успеть сделать все, что нам нужно”.
И напоследок я оставил самый сильный аргумент, самый важный литературный факт, сохранившийся в моей памяти. Мой самый веский аргумент — это автобиографический рассказ Катаева “Зимой”, написанный в 1923 году. Он любопытен во многих отношениях. Но сейчас я хочу напомнить только один эпизод.
“— Слышите, как звучит оркестр? Вы не находите, что медь плачет о погибшей молодости и счастье? (Это говорю я.)
— Вы так думаете? — важно и строго отвечает он (издатель. — С. Б.). — Молодой человек, заметьте себе, что медь никогда не плачет. Медь торжествует <…>
— Торжествует? Возможно. — И в упор: — Дайте двадцать, я не обедал. <…>
Он ласково:
— Десять.
Я твердо:
— Двадцать <…>
У него последняя надежда:
— Десять, у меня крупные.
— Разменяйте. Двадцать.
Он разводит пухлыми ручками:
— Негде.
Я оживаю:
— Глупости. Мальчик! Коробку лучших папирос. Сдачу с пятидесяти. Тридцать — господину, остальные мне <…> И коробку спичек. Мерси. (Это издателю.) <…> Так вы уверяете, что медь торжествует? Правильно. Она торжествует. Я с вами согласен.
Он грустно:
— Пожалуй, вы правы: она плачет.
— Как угодно <…> До свидания…”
Это написано почти за пять лет до того, как Остап Бендер скажет Воробьянинову: “Если я его сейчас не вскрою на пятьсот рублей, плюньте мне в глаза!”
Рассказ “Зимой” возвращает меня в легендарный Мыльников переулок. “Если вы приедете в Москву, можете посетить бывший Мыльников переулок, дом четыре. Мою комнату легко заметить с улицы, на ее окнах имеется веерообразная железная решетка, напоминающая лучи восходящего из-за угла солнца”. Мне долго не давало покоя это приглашение Катаева. Я приехал в Москву поздней осенью 2004 года. Я плохо знаю этот город, но, выйдя на станции метро “Чистые пруды”, решил, что не буду спрашивать дорогу. Удивительно, но я очень быстро нашел и Мыльников переулок, и дом четыре, и окно с веерообразной решеткой. Уже второй день в Москве был сильный снегопад, он скрыл приметы сегодняшнего дня, и мне легко было представить Москву двадцатых годов. Мне так хотелось, чтобы в бывшей квартире Катаева устроили клуб молодых писателей. Я бы непременно расставил там двенадцать стульев, я бы развесил там клетки с птицами (в память о птицелове), посадил на подоконник большую куклу, о которой Олеша написал свою знаменитую сказку. Он посвятил ее девочке из Мыльникова переулка, в которую влюбился. А девочка выросла и вышла замуж за Евгения Петрова. И много еще можно было бы придумать для этого клуба, но скорее все будет иначе. И тогда мне уже все равно, откроют ли в этом доме контору по продаже недвижимости или модный магазин африканской косметики. Пока этого, к счастью, не произошло. В Мыльниковом переулке идет снег, редкий гость в осенней Москве.
“Энергия и веселость его были неисчерпаемы. Надежда ни на минуту не покидала его”
Катаев в Москве с 1922 года. Чуть позднее, но в том же 1922-м к нему приезжает Юрий Олеша. Ильф и Петров разными путями добираются до столицы в 1923-м. И наконец, Катаев привозит из Одессы Багрицкого. Через несколько лет Ильф и Петров напишут: “Московские вокзалы — ворота города <…> Представители Киева и Одессы проникают в Москву через Брянский вокзал”. Я хочу представить, как это все было на самом деле. Они все приезжали на Брянский вокзал и уже с него добирались до Мыльникова переулка, проделывая очень похожий путь с еще голодного юга в уже сытую Москву. И хотя первые впечатления оказались разными, было и одно общее, возможно, самое сильное: Валентин Катаев, каким он стал. Всего год назад он прибыл в Москву “в потертом пальтишке, перешитом из солдатской шинели”, с плетеной корзинкой, “запертой вместо замочка карандашом, а в корзинке этой лежали рукописи и пара солдатского белья”. И вот теперь у него “комната с примусом и домработницей в передней”. У меня не хватает воображения представить быт московской богемы двадцатых годов. Эта домработница в передней поразила меня гораздо больше, чем знакомство молодого Катаева с известными писателями, Горьким или Алексеем Толстым. “Я, — вспоминал Катаев, — повел его (Багрицкого. — С. Б.) на Тверскую и чуть ли не насильно втолкнул в магазин готового платья”. Из этого нетрудно сделать вывод, что сам Катаев давно снял перешитое из солдатской шинели пальто. Фотографии тех лет подтверждают это нехитрое умозаключение. И наконец, главное: прочное положение Катаева в литературной жизни столицы. “Я водил его (Багрицкого. — С. Б.) по редакциям, знакомил с известными поэтами и писателями, щеголяя перед моим еще мало известным в Москве другом своей причастностью к литературной жизни столицы”. Катаев не преувеличивает. В двадцатые годы он сотрудничает чуть ли не со всеми заметными периодическими изданиями Москвы (“Гудок”, “Вечерняя Москва”, “Красная новь”, “Огонек”, “Чудак”, “Смехач”, “Красный перец” и др.). Он пишет сотни фельетонов, в основном для заработка. Это не мешает серьезной творческой работе: пробует себя в разных жанрах, ищет свой стиль, создает достойные большой литературы произведения. Я бы назвал не только “Растратчиков”, но прежде всего рассказ “Отец” (1922–1925), одну из вершин его творчества. Катаев работал очень много, при этом он никогда не был аскетом. Вспомните классификацию женских типов в “Алмазном венце”: “небожительница”, “таракуцка”, “холера”, “первый день творения”. Ведь обобщениям, наверное, предшествовала практика. Неиссякаемая энергия Катаева не может не удивлять. В семидесятые — восьмидесятые годы Катаева часто спрашивали, как ему удалось преуспеть, но не растерять, добиться, но сохранить… Писатель обычно отделывался шутками. А может, был у него какой-то секрет распределения сил? Да и сил было с избытком.
В двадцатые годы мучительную раздвоенность между творчеством и службой для заработка все в том же “Гудке” переживал Михаил Булгаков. Это было еще до вмешательства большой политики в его жизнь. Из дневника М. Булгакова[91]: “Я каждый день ухожу на службу в этот свой „Гудок” и убиваю в нем совершенно безнадежно свой день”; “Я по-прежнему мучаюсь в „Гудке””; “…встал поздно и вместо того, чтобы ехать в проклятый „Гудок”, изменил маршрут и, побрившись в парикмахерской на моей любимой Пречистенке, я поехал к моей постоянной зубной врачихе” (1924). Катаев же к службе в “Гудке” относился легко. Казалось, он вообще не знает усталости. “Он [Катаев] быстро написал стихотворный фельетон о козлике, которого вез начальник пути какой-то дороги в купе второго класса, подписался „Старик Саббакин” и куда-то убежал” (из записей Петрова). Мне возразят: Булгаков оставил нам великие книги, а Катаев… Ну, во-первых, поздняя проза Катаева дает ему право встать рядом с его великими современниками. А во-вторых, будем смотреть не с позиций конца шестидесятых или сегодняшнего дня, а из тех, двадцатых. А всего убедительнее признания самого Булгакова. По свидетельству Е. С. Булгаковой, он называл Катаева бездарным драматургом. Но к прозаику Валентину Катаеву Булгаков относился очень серьезно. Из дневника М. Булгакова: “27 августа 1923 года. Только что вернулся с лекции сменовеховцев <…> Сидел рядом с Катаевым. Толстой, говоря о литературе, упомянул в числе современных писателей меня и Катаева”; “2 сентября 1923 года. Сегодня я с Катаевым ездил на дачу к Алексею Толстому <…> Он ищет поддержки во мне и в Катаеве”. Для меня эти сдержанные заметки в дневнике очень убедительны. О Катаеве Булгаков пишет как о равном себе, а себя он оценивал очень высоко.