Андрей Немзер - При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Несколько иной, но, по сути, не столь далекий от «версий» Пушкина и Баратынского, вариант взаимодействия с поэзией (и неотделимой от нее личностью) Жуковского представлен Тютчевым, относящимся к Жуковскому как «к некоторому идеальному “другому” его лирического мира»[50]. Даже поэты, чье формирование пришлось на конец 1820-х годов и более поздние времена, закономерно соотносящие свои поиски не с давно «побежденным» Жуковским, а с «победителем» Пушкиным, не могут избежать диалога с Жуковским, полемической трансформации его жанров (в первую очередь – баллады) и сюжетов, наполнения новой семантикой стиховых размеров, прочно ассоциирующихся со старшим поэтом: один из примеров лермонтовского переосмысления поэзии Жуковского обсуждается в статье «О балладном подтексте “Завещания”»; открытая блестящими наблюдениями Ю. Н. Тынянова тема «Некрасов и Жуковский» требует дальнейшей тщательной разработки (см., в частности, статью «Канон Жуковского в поэзии Некрасова»); перспективными представляются также поиски «следов» Жуковского в стихах Фета, Полонского, А. К. Толстого (см. статью о его последних балладах) и других поэтов середины XIX века.
Все сказанное выше парадоксальным образом не опровергает, но подтверждает самооценку Жуковского, усвоенную в дальнейшем критикой и историко-литературной наукой. Уступив вакансию великого поэта Пушкину, Жуковский не был склонен и в его творчестве (при искреннем восхищении многими созданиями младшего поэта) видеть «переворот» литературной системы, что была, с точки зрения Жуковского, возведена Карамзиным. Русская литература мыслилась им уже состоявшейся (об этом он и спорил с мыслящим совсем иначе Андреем Тургеневым), способной к совершенствованию и обогащению (в частности, осуществленному им самим – от этих своих достижений «скромный» Жуковский и не думал отказываться), но не нуждающейся в радикальном обновлении. В русской словесности, наставленной на путь истины Карамзиным, потенциально присутствует все, что сам Жуковский находит в литературах иноязычных (поэтому «чужое» и оказывается изначально «своим»), а другие писатели обретают так, как умеют. В том числе претворяя в «свое» то, что было прежде и иначе сказано Жуковским (или Пушкиным, или Гоголем). Это не предполагает «умаления» писателя, но выводит словесность за пределы земной истории. Понятно, что эта прямо не сформулированная, но последовательно и властно организующая поэтический мир Жуковского мысль точно соотносится и с его верой в святость и самодостаточность истинной поэзии, и с жизненной стратегией «Теона», и со стратегией творческой (глубоко новаторская поэзия позднего Жуковского может пользоваться читательским успехом, но не вписывается в движущийся контекст эпохи, не становится «литературным фактом», а позднее, как было уже отмечено выше, плохо поддается исследовательской интерпретации – это просто «повести в стихах» или «сказки»; ср. «ускользание» от интерпретаций сказок Пушкина, отмеченную в сравнительно недавней очень важной работе[51]), и с его воззрениями на судьбу России, в сущности уже достигшей идеала. Сравнив в «Воспоминании 30 августа 1834 года» Фальконетова всадника с Александровской колонной, Жуковский пишет: «Не вся ли это Россия? Россия, созданная веками, бедствиями, победою? Россия, прежде безобразная скала, набросанная медленным временем, мало-помалу, под громом древних междоусобий, под шумом половецких набегов, под гнетом татарского ига, в боях литовских, сплоченная самодержавием, слитая воедино и обтесанная волею Петра, и ныне стройная, единственная в свете своею огромностью колонна? И ангел, венчающий колонну сию, не то ли знаменует, что дни боевого создания для нас миновались, что все для могущества сделано, что завоевательный меч в ножнах и не иначе выйдет из них, как только для сохранения; что наступило время создания мирного…»[52].
Более или менее нам известно, чем обернулось «время создания мирного» в социально-политической истории России. Если же говорить об истории русской литературы, то картина получится более сложной. С одной стороны, на протяжении 1840-х годов антипоэтические тенденции неуклонно нарастали как в собственно изящной словесности («натуральная школа»), так и в типе восприятия литературы публикой. Здесь без преувеличения ключевая роль принадлежит Белинскому и как организатору литературы и в особенности как интерпретатору словесности минувших лет, предложившему, в частности, публике удобный – «реалистический» – код для прочтения Грибоедова, Пушкина, Гоголя и Лермонтова. С другой же стороны (и здесь роль Белинского опять-таки очень велика), те же самые Грибоедов, Пушкин, Гоголь и Лермонтов получили статус национальных классиков, а литература (обретшая историю столетнего восхождения к названной четверке) – высочайший общественный статус. Так складывалась влиятельная до сих пор (при учете всех богоборческих порывов) мифологема «золотого века», лишь на фоне которого («на фоне Пушкина») осуществляется словесность второй половины XIX – начала XXI веков. Формирование национального канона шло путем присоединения к вышеназванной четверке классиков авторов следующих поколений (от Тургенева до наших современников), но при всех ситуационно обусловленных дополнениях и «усекновениях» сохранялось убеждение в том, что у нас есть (или была в прошлом) великая литература.
Жуковский, благодаря которому мы эту действующую (а на мой взгляд, не только многое объясняющую, но и продуктивную) мифологему обрели, в канон русской классики никогда не входил и сейчас не входит. Тем более интересным кажется мне построение истории русской словесности первой половины XIX века «под знаком Жуковского». Хотя появление этой (а равно и любой другой) истории литературы и представляется маловероятным, на самом деле для построения ее сделано сейчас совсем не мало. Больше, чем когда-либо в прошлом.
2006Золотой век: легенда, ставшая историей
Эта статья предваряла составленную мной антологию поэзии пушкинской эпохи, в которую вошли стихотворения Павла Александровича Катенина (1792–1853), Дениса Васильевича Давыдова (1784–1839), Ивана Ивановича Козлова (1779–1840), Антона Антоновича Дельвига (1798–1831), Вильгельма Карловича Кюхельбекера (1797–1846), Кондратия Федоровича Рылеева (1795–1826), Дмитрия Владимировича Веневитинова (1805–1827), Николая Михайловича Языкова (1803–1846), Александра Ивановича Одоевского (1802–1839), Владимира Григорьевича Бенедиктова (1807–1873).
Ни одна антология не может быть полной. Потому, упреждая справедливые недоумения читателей, составитель считает должным предварить свой рассказ о поэзии пушкинской поры тремя важными оговорками – напомнить о том, что не вошло в наше издание, но весьма значимо осталось за скобками.
Во-первых, это поэты, во многом (если не во всем) сопоставимые с представленными в нашем издании. Они – каждый по-своему – столь же деятельно участвовали в литературной жизни первых десятилетий прошлого века, их стихи нередко становились событиями, рождали восторги, надежды и разочарования, вызывали яркие отклики критиков и собратьев по стихотворческому цеху. Без них не представишь себе напряженной и противоречивой (то есть – живой) литературной панорамы пушкинской эпохи, но и приписать им лишь историческое значение было бы сущей несправедливостью. Проще говоря: составляй я не однотомник, а двухтомник, вошли бы в него еще и сочинения Василия Львовича Пушкина (1770–1830) и Федора Николаевича Глинки (1786–1880), Николая Ивановича Гнедича (1784–1833) и Петра Александровича Плетнева (1792–1866), Александра Александровича Бестужева (Марлинского) (1797–1837) и Василия Ивановича Туманского (1800–1860), Степана Петровича Шевырева (1806–1864) и Алексея Степановича Хомякова (1804–1860), Виктора Григорьевича Теплякова (1804–1842) и Андрея Ивановича Подолинского (1806–1886). Досадно, и даже очень, но объем диктует нам правила. Досадно и другое: распространенный «хрестоматийный» подход (от каждого поэта – несколько лучших стихотворений) деформирует как историческую перспективу (словесность не состоит и никогда не состояла из одних шедевров), так и творческие индивидуальности настоящих художников (понять поэта можно лишь по достаточно представительному корпусу). Надо надеяться, что наша антология (и эта статья) стимулируют обращение к другим изданиям – персональным томам «Библиотеки поэта», двухтомнику «Поэты 1820—1830-х годов» (Л., 1972), трем подготовленным составителем сборникам «Русская поэзия» (1801–1812; 1813–1826; 1826–1836 – М., 1989–1991) и т. п.
Во-вторых, в книгу не вошли неоднократно издававшиеся сочинения крупнейших поэтов эпохи – И. А. Крылова, В. А. Жуковского, К. Н. Батюшкова, А. С. Грибоедова, князя П. А. Вяземского, Е. А. Баратынского, Ф. И. Тютчева. Здесь проще – для любителей российской словесности голоса корифеев всегда слышны, а герои нашей антологии постоянно напоминают читателям о своей современности классикам.