Анатолий Бритиков - Русский советский научно-фантастический роман
В 10— е годы Обручев начал работать над оставшейся незаконченной повестью «Тепловая шахта». Можно предположить, что ее замысел относится к той же паузе в научных занятиях, которая породила «Плутонию» и «Землю Санникова». На эту мысль наводят намеченные в «Тепловой шахте» утопические мотивы: в них чувствуется отголосок настроений опального Обручева, а быть может, и его отношение к разразившейся мировой войне.
Назначение города Безмятежного — служить приютом для «людей, ищущих спасения от политических бурь». [111] Действие происходит в начале XX в. в Петербурге и на русско-китайско-корейской границе, где заложен этот «экстерриториальный город». В опубликованных главах о характере «приюта» больше не упоминается. Трудно судить, как мыслил себе эту тему Обручев. В законченной части повести рассказано главным образом о пробивании шахты к горячим недрам земли — она должна снабдить Безмятежный даровой энергией. Хотя строительство финансируют капиталисты, автор проекта горный инженер Ельников озабочен судьбой человечества, которому «грозит холод в недалеком будущем» (138).
По— видимому, Обручев имел в виду возникшую в начале XX в. теорию истощения энергетических ресурсов Земли. Он возвратится к этой теме в набросанном в 1946 г. плане повести «Солнце гаснет»: «Причины -потухание Солнца или космическая туманность… начинаются огромные работы по уходу человечества под землю; источники тепла — уголь, нефть, торф исчерпаны… Осталась атомная энергия» (238).
Круг интересов Обручева-фантаста широк: не только геология и горное дело, которым он посвятил свою научную жизнь, но и палеозоология и география, этнография и палеоботаника. В последний период жизни этот круг был расширен рассказами на физические и космологические темы. «Путешествие в прошлое и будущее» (1940), «Загадочная находка» (1947), «Полет по планетам» (1950).
Интересно, что в начатой повести «Путешествие в прошлое и будущее» Обручев хотел продолжить «Машину времени» Уэллса. Напомним: уэллсов Путешественник во времени не вернулся из очередной экскурсии. У Обручева он объясняет друзьям, что они напрасно беспокоились: «Если бы я погиб, перенесшись в прошлое, то как мог бы я существовать в наши дни, после этой поездки? Не мог бы я погибнуть и перенесшись на машине в далекое будущее, так как ясно, что в этом будущем могут существовать только мои потомки, но не я сам» (217).
Подобные парадоксы лягут в основу многих фантастических произведений 50 — 60-х годов. Как и в ранних романах, Обручева заинтересовала возможность усовершенствовать, развить фантастическую идею. Но не только это. Путешественник делится впечатлениями от разрушительной войны будущего — первой мировой войны. В последних произведениях Обручева заметно стремление осмыслить социальные последствия фантастических открытий и изобретений.
9В годы революции и гражданской войны в русском фантастическом романе нарастает вторая волна глубокого интереса к утопической теме. (Первую породил революционный подъем 1905 года). На этот раз фантастико-утопические произведения стали ареной еще более острой идеологической борьбы.
В канун Октября разочарованные в революции, отрекшиеся от своего прошлого правонароднические литераторы отвергали принцип революционного переустройства мира. Н. Чаадаев в романе «Предтеча» (1917) выдвинул в противовес пролетарской революции идею возрождения общества через «научную» переделку духовного мира индивидуальной личности. Победа пролетарской революции вызвала кулацкие нападки на большевиков, якобы вознамерившихся уничтожить крестьянство («Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии» И. Кремнева, 1920). Вышвырнутый за рубеж белый генерал П. Краснов в фантастическом романе «За чертополохом» (Берлин, 1922) изливал желчно-голубыми чернилами несусветную маниловщину насчет возрождения России через… самодержавие, разумеется, «гуманное» и «справедливое».
Буржуазные интеллигенты боялись, чтобы в будущем советский строй не «проинтегрировал» личность во имя абстрактных интересов государства. Роман Е. Замятина «Мы» (написан в 1922, издан за границей в 1925 г.), как писал А. Воронский, [112] изображал коммунизм в кривом зеркале. Марксисты-ленинцы всегда подчеркивали, что цель коммунизма — отнюдь не растворение отдельного человека в безымянном «интеграле» масс, а, напротив, гармония "я" и «мы»; что коммунисты считают свое учение не раз и навсегда данной истиной («последним нумером», по терминологии Замятина), за которой прекращается всякое развитие, но руководством к действию, которое подлежит непрерывному совершенствованию в соответствии с ходом жизни (например, постепенный переход диктатуры пролетариата в общенародное государство).
Роман «Мы» был одной из первых антиутопий XX в., возникших как фантастическое опровержение коммунистического учения, сеявших неверие в «эту утопию». Антиутопию следует отличать от романа-предупреждения. В последнем экстраполируются действительно отрицательные социальные явления и опасные тенденции научно-технического прогресса. В «Машине времени» Уэллса и «Республике Южного Креста» Брюсова доведены до логического конца антигуманистические абсурды капиталистических противоречий. В романе «Божье наказание» (1939) Уэллс показал преодоление личной диктатуры в социально-освободительном движении. [113]
Замятин нарисовал свою сатиру по трафарету «левых» коммунистов и прочих вульгаризаторов марксизма-ленинизма. Не случайно «культурная революция» Мао Цзе-дуна кажется списанной с этого пасквиля.
Если появление в русской литературе утопий, как отмечал в 1912 г. П. Сакулин, было симптомом надвигающейся революции, то антиутопия знаменовала наступление контрреволюции и разгул скептицизма разных оттенков.
Частица «анти» характеризует не только политическую направленность, но и отношение антиутопии к науке. Чаадаев, отказываясь от революционной борьбы и переделки сознания народных масс в новых социальных условиях, делал ставку на инкубаторное воспитание гениальной элиты. «Самураи утопии» (выражение Уэллса) и должны были, по его мнению, преобразовать русскую действительность. Высокогражданственный же интеллект им должен был обеспечить таинственный «умород». В романе Чаадаева было всего понемногу: и от толстовской идеи самоусовершенствования, и от уэллсовского интеллектуального элитизма, и от народнического мессианства, и от мистического мещанства Крыжановской.
Кремнев, мечтая о ниспровержении диктатуры рабочего класса, возлагал надежду на «крестьянские пулеметы» и прочую военную технику. А так как в кулацкой республике, естественно, не предполагалось промышленного рабочего класса, то пулеметы, очевидно, должны были произрастать на грядках вместе с огурцами. Отражая агрессию советской (!) Германии, кулацкая Россия сметает врага тропической силы ливнями. Их создают гигантские ветроустановки, а циклопическую энергию ветрякам подают, вероятно, опять же какие-нибудь буренки.
Генерал— писатель Краснов додумался до воздушных кораблей из листового железа. Подъемную силу им сообщает газ в 500 (!) раз легче воздуха. Царь велел покрыть кулацкие избы негорючим составом, и теперь избяная Россия (гигантский взлет воображения!) застрахована от пожаров. Наверно в благодарность за такую реформу мужики терпеть не могут слова «товарищ». Фантазия Краснова, пожалуй, уникальна: слепая ненависть и махровая мистика -единственные опоры этой белой утопии,
* * *На другом полюсе утопического жанра были «Аэлита» А. Толстого, «Красная звезда» А. Богданова (переизданная в 1918 г. и очень популярная в то время), «Страна Гонгури» (1922) В. Итина, «Грядущий мир» (1923) и «Завтрашний день» (1924) Я. Окунева. Эти произведения — разные по художественному уровню, жанру, стилю, читательскому адресу. Романтическое прославление очистительного пламени революции в «Аэлите» не спутаешь с драматическим лиризмом «Страны Гонгури». Интеллектуальное утверждение социалистического идеала в «Красной звезде» не похоже на приключенческий калейдоскоп романов Окунева. Но всем этим утопиям присущ оптимистический пафос. Безнадежный же пессимизм кулацких, монархистских, эсеровских, анархистских утопий сравним разве что с их безнадежной реакционностью.
Зачинатели советской социальной фантастики не только противопоставляли энтузиазм победителей отчаянию побежденных — они ставили на место прежней мечты убежденность — убежденность в том, что начинают сбываться чаяния провозвестников счастья человечества. Революционный оптимизм ранних советских утопий был эмоциональной проекцией современности в будущее.
Старая утопия получила свое наименование от вымышленного Томасом Мором острова, и это слово, обозначавшее идеальное общество, сделалось вместе с тем синонимом несбыточной мечты. Ни один социалист-утопист не в силах был указать реальный путь в свою идеальную страну (не оттого ли ее укрывали на легендарных островах?). Сила старого утопического романа была в другом: он противопоставлял гуманистический идеал существующей несправедливости и тем самым заострял отрицание социального зла.