Соломон Барт - Стихотворения. 1915-1940 Проза. Письма Собрание сочинений
В «пустоте» все пути хороши, ибо все они в какой угодно точке и скрещиваются, и расходятся.
И какое же раздолье узость обывателя для умствующих не от изобилия мысли, а от скудости ее, для глаголющих, чтобы скрыть отсутствие в себе жизни живой, живого чувства, чтобы замаскировать недостаток последовательности и преемственности в понятиях, в мироощущении, без которых нет человека-гражданина, нет человека обязанности и творческой воли и невозможен ни честный труженик, ни герой.
Таковы они — мнимые вожди, наставники горе-обывателя. Механика словоблудия доведена до совершенства. Нет для них ни загадок, ни тайн. Всё предвосхищено ими, всё предрешено. И вглядевшись в самодовольные их обличья, невольно хочется воскликнуть:
Какие лица! Что за зеницы! Какая смелость! Какая пустота!
О вымирании поэзии, новаторстве и стилизации
В свое время французский критик в некрологе, посвященном Сюлли-Прюдому, назвал его последним поэтом Франции. Провидение зло насмеялось над провидцем, породив множество новых поэтов — не на луне, а на земле и в той же Франции.
На чем же основано постоянное восхождение в злободневность пресловутой темы о вымирании поэзии (стихотворной), об иссякновении творческих возможностей языка? Периодически повторяются в печати эти ламентации об оскудевании творческих путей и, несмотря на ложность прогнозов, находят отклик и в серьезном критике, и в настоящем поэте.
Объясняются жалобы и прорицания просто тем, что печального лика прорицатели исходят из какого угодно теоретического и статистического материала, но забывают о самом существенном, о таинстве творческого акта и о главном его факторе, несоизмеримом в сравнении с другими — об индивидуальности.
Покуда существует индивидуальность, творческие возможности каждого искусства, и в частности поэзии, неисчислимы. Но в том-то и беда, что не всегда со стихотворческим дарованием сочетается яркая индивидуальность и что обеднение индивидуальной стихии, т. е. личная трагедия поэта, переносится им на поэзию. Переносится мимо воли, а иногда и кощунственно.
Такого рода поэты, обычно сводя задание поэзии к чисто формальным (внешним) элементам, суживают понятие поэзии до версификации и таким образом приходят к выводам тем более плачевным, чем уже версификаторская жилплощадь их дарования. Вообще теоретизирование поэта почти всегда служит признаком ущербленной индивидуальности.
Может показаться парадоксальным, что в подтверждение своего положения приведу в виде примера Маллармэ, Валери, Стефана Георге, у нас — Андрея Белого, Цветаеву, Маяковского (разница эпох здесь не имеет значения). Я будто бы противоречу себе, ибо названные имена принадлежат весьма крупным поэтам. Но дело в том, что именно на таких величинах можно проследить, как даже малейший ущерб индивидуальности заставляет автора в некоторых произведениях покинуть плодородную почву стихийного созидания и сойти на бесплодный асфальт схематических мудрствований.
Стилизация — это отсутствие индивидуальности. Большой поэт может быть более или менее выдающимся стилистом, стилизатором же — лишь в виде редкого исключения и вследствие вышеуказанного ущерба его индивидуальности. Большой поэт не ищет новых путей. Новый путь уготован ему его дарованием, соотношением стихии языка со стихией его индивидуальности. Новый путь — в нем, в его творческой мощи, в кажущемся капризе, в мнимом произволе, которые, однако, никогда таковыми не бывают.
Пушкин, оформляя, направляя языковую буесть, в этой буести самой, в сочетании ее со стихией его духа находил непреложные нормы, ибо творческие нормы сводятся к творческой интуиции, не предвосхищаемой никакими теоретическими выкладками.
Чтобы точнее определить эту интуицию, приблизить ее к вполне сознательному восприятию, необходимо подойти к ней со стороны психологической, и тогда в психологическом ракурсе она определится как абсолютная искренность и честность с самим собою перед лицом своего творения.
Пушкин явлен нам не для того, чтобы мы от него отходили, чтобы из трусости или тщеславия и гордыни мы сбивались с проложенного гением основного пути. Мы не должны бояться того, что станем писать под Пушкина. Лишенным своеобразного дарования в этом отношении никакое теоретизирование не поможет. Эпигонство у них на роду написано. Что же касается талантливой индивидуальности, то она обязана (чаще всего она иначе и не может) стремиться к тому, чтобы, отягченная благородным грузом лучших традиций, творить, как Пушкин, Тютчев, как избранный Блок и Гумилев. Все мы, верящие в свои силы, должны следовать за ними, если желаем в полной мере проявить свою индивидуальность.
Не в новаторстве, а в просеивающей преемственности верное и единственное русло творческой стихии: в преемственности и в индивидуальности, которые одна другую никогда не исключают, а, сочетаясь и взаимно пополняясь, ведут к эволюции.
Гении между собой всегда принадлежат к одной семье. Ни климат, ни народность, ни среда не исключают этого родства, которое тем очевиднее в пределах одной страны и одной народности. По прямой линии можно проследить их внутреннюю связь, я сказал бы даже связанность между собой, — то духовное родство, которое так же неотделимо от них, как их гениальность.
Новаторство от ума. Ум, непреложно подчиняясь своему регулирующему и систематизирующему свойству, сам накладывает на себя путы граней и пределов. В индивидуальной же стихии — залог вечной новизны, тончайших нюансов, самой сложной и животворящей оригинальности.
Скажу без преувеличения, что на примере большинства европейских литератур можно убедиться, что совершенство стиля не имеет ничего общего со стилизацией и с новаторскими тенденциями, в которых, напротив того, всегда кроется указание на упадочность того или иного круга или кружка пишущей братии.
Бессонница
Ю. Терапиано. Стихи. Издательство «Парабола»
Если сборник «Бессонницы» случайно попадется кому-либо под руку, если кто-либо случайно начнет его листать, то, перелистав, отложит и забудет. Сборник покажется сильно заурядным. Ни новаторства, ни виртуозности нет в нем и следа. Обычные ритмы, устаревшие рифмы, автор даже сплошь рифмует глаголы.
Иному снобу обидным покажется: как это, мол, допустимо, чтобы культурное издательство предлагало читателю столь пресную поэтичную снедь.
Но вот вернулся человек попоздней домой, лег в кровать и призадумался. Не спится человеку: томит бессонница. Не всегда она от нервов или от несварения желудка. Бывает бессонница и от душевной отрыжки, от несварения в душе. Что-то залегло, залежалось, и вдруг давно позабытое объявилось и надавливает на слюдяные стенки сознания.
Человек закрывает, открывает глаза. В зеницах мгла: он бредит. Нахлынуло самое мучительное, ибо самое бредовое и самое явное: зачем живу, и чем живу, и во имя чего?
Помолимся о том, кто в тьме ночнойКлянет себя, клянет свой труд дневной.Обиды вспоминает, униженья,В постели <жесткой> лежа без движенья.
И он когда-то жил в иной борьбе: не в борьбе за существование, а за вечные идеи: за справедливость, за правду, за сознательную творческую жизнь. И не воплотилось ли это в те страшные годы в понятие борьбы за отчизну?
Почему я не убит, как братья —Я бы слушал грохот пред концом,Я лежал бы в запыленном платьеС бледным и торжественным лицом.
Кровь ручьем бы на траву стекалаИ, алея на сухой травеПреломляла бы и отражалаСолнце в бесконечной синеве.
Я молчал бы, и в молчанье этомБыл бы смысл, значительней, важнейНеба, блещущего ясным светом,Гор и океанов и морей
А большая нежность к кому-то, к чему-то или ко всему — смешная теперь?
С сердцем, переполненным любовью,Но кому отдать ее — не зная,Ночью припадаю к изголовью,К изголовью ночью припадаю.
Вот вошла в меня любовь без меры.Нет лица ей, нет имен, нет слова.Я прошу у Бога сил и веры,Спрашиваю сил у Бога снова.
И в тоске неясной, что знакомаВсем, кто тенью вечности тревожим,Как беспутный сын у двери дома,Плачу я, что мы любить не можем.
А вера в богочеловека?
И когда увижу тень Твою,Сердце бьется и темно в глазах.Спрашиваешь Ты, а я таюВсё мое смущение и страх.
Но самое главное, самое существенное, предрешающее все мысли, все чаяния и все дела человека — это глубокое, необоримое чувство чести.