Дмитрий Быков - Думание мира
Нет, русские не сводят счеты с прошлым. Они прячутся в нем от необходимости изменять настоящее. И слава Богу, скажу я вам на правах современника эпохи перемен.
9. Ты у себя одна
Москва ― самый мифологизированный город России: жадный, жирующий, витринный. Люблю ли я Москву? Черт ее знает. Люблю ли я собственную жизнь? Смотря с чем сравнивать. Она могла быть много хуже, и слава Богу, что есть хоть такая. Я давно живу от минуса ― с тех самых пор, как впервые внятно осознал наличие под каждой крышей своих мышей. Завидовать некому. Кое-какие подсознательные, самые глубокие воспоминания ― вы их тоже обнаружите, если как следует покопаетесь, ― доказывают, что решение о рождении в это время и в этом месте было все-таки моим, сознательным. К моим услугам была вся временная линейка и весь глобус, и выбрал я в результате 1967 год и Москву ― что ж теперь жаловаться.
Москва дана мне еще и для того, чтобы все на нее валить, поскольку она ― обстоятельство внешнее. Пробки, отсутствие исторического облика, знаменитое московское жирование на фоне нищей страны, толпы понаехавших, порождающие ответную реакцию ленивых и озлобленных; переполненное и вечно раздраженное метро, садистская и бесполезная милиция, непропорциональные цены на жилье ― все это мое. И все это лучше, чем провинциальное болото с его болезненным, подпольным самомнением ― «зато мы духовные». Так что раздражение на Москву ― это раздражение на себя, и главная его причина ― безальтернативность. Другого себя у меня нет. И другого города для жизни и работы в России тоже, к сожалению, нет ― по крайней мере, если вы хотите многое успеть и кормить семью не только с огорода. Нефтянику и газовику, может, еще имеет смысл жить в сырьевом регионе, а ядерщику ― в наукограде, хотя и это сомнительно; но все остальные обречены на Москву, и в этом главный ее недостаток.
Впрочем, еще не главный. Главный ― тот, что она осознает это свое положение и не удосуживается быть другой. Хавайте эту, потому что выбор все равно отсутствует. Гениальная идея Петра насчет двух столиц была идеальным выражением пресловутой российской двойственности: живем, как Азия, но думаем и мечтаем, как Европа. Москва ― столица постылого ретроградства, цикличной истории, природного отношения к жизни, которого в России так и не коснулось христианство: она и нарастала концентрическими кругами, а чередование сильной и слабой власти, традиционное для нашего цикла, выражалось тут вечными московскими холмами, спусками-подъемами, крутыми горками, способными укатать любого Сивку. Круглый замкнутый город Фамусовых и Скалозубов, враждебный ко всему чужому и жирующий, однако, только за его счет: одеваются у французов ― вечно ворча под нос «А все Кузнецкий мост, и вечные французы…» Золотая дремотная Азия, одно слово.
И вот вам Питер ― вытянутый в струнку, как всякий город вдоль побережья; памятник государственной воле, разомкнутому кругу, сознательному движению вперед, город государственной мысли, выстроенный сильными для сильных; Венеция на чухонских широтах, северный форпост классицизма, цивилизованная империя, демонстративно и упрямо противопоставленная московской мясорубке под видом государственности. «В Кремле не надо жить ― Преображенец прав». Петр-Преображенец вытащил московскую государственность из-за кремлевских стен и перенес в архитектурное, строгое умозрительное пространство; красно-коричневый кремлевский кирпич сменился «желтизной правительственных зданий», солнечным Адмиралтейством, голубым Таврическим дворцом, розовой Думой. У населения появился выбор: столицей озлобленных ксенофобов, самодовольной азиатчины, купеческих чаепитий и ретроградствующих архаистов сделалась Москва ― столицей жестокой, холодной европейской прямоты и социального эксперимента стал Петербург.
Россия, впрочем, все приспособит под себя и всему придаст свой неповторимый пыточный колорит ― так что Европа очень скоро выродилась в казарму, и Москва стала восприниматься уже как теплая и домашняя альтернатива питерской бесчеловечности. Город безумного Павла и слишком разумного Николая Палкина, шпицрутенов и парадов, парадных подъездов и присутственных мест стал так же самодельно жесток, как всякая русская государственность. В Москве стало можно отсидеться, укрыться от палочной дисциплины и правительственного холода; оказалось, что купеческий город может быть и добр, и сердечен, а московская старина ― храмы, садики, хлебосольство ― спасительна для изнывшейся в Питере души, где частный человек ничего не значит. Ленин перенес столицу из Питера не потому, что правительству опасно стало сидеть в сорока верстах от немецкой передовой, а потому, что подсознательно ненавидел русскую государственность, особенно в ее питерском оформлении; он не желал править в городе, где казнили его брата, и отомстил этому городу, по иронии судьбы названному в его честь. Революция революцией, пролетариат пролетариатом, а все-таки питерский стиль Ильичу претил, и он сбежал в Кремль. Он все еще надеялся построить в России государство иного типа; и Москва наложила свою азиатскую лапу на весь облик советской России с ее природностью, замкнутостью, ксенофобией и красно-коричневым колоритом. Питер стал восприниматься оазисом свободы, а вскоре окончательно утратил столичность. И Москва стала безальтернативна, как все обитавшие в ней вожди: Сталин, Брежнев, Ельцин, Путин. Собственно, это главное, что их роднит, ― и это их главный порок. Путин попробовал что-то сделать для Питера, но, кажется, отчаялся.
Безальтернативный, единственный богатый город в стране. Единственный центр деловой активности. Место, где даются главные взятки и устраиваются главные разносы. Местонахождение главного российского ковра, на который вызывают и под которым грызутся. Ковер наполовину изъеден молью, но регулярно подновляется за счет нефтяных сверхприбылей. Город, возводимый рабскими руками: чистый феодализм, роскошь за счет нищеты, муляж деловой активности, за фасадом которой происходит все та же примитивнейшая феодальная грызня; и какая разница, что инструментом ее теперь служит компьютер? В Москве нет бизнеса ― здесь «делают дела», проскальзывают в щелки, прогрызенные в законе, топчут друг друга, измываясь над самим понятием взаимопомощи… Этот город может себе позволить толкать падающих, не верить слезам, возвышать низких ― ведь другого нет. Одна у нас столица.
И чем более жирной она становится, выпивая жизнь из всех окрестностей, высасывая из страны всю нефть, все деньги и всю энергию, чем больше пухнет этот гнойник, куда оттекают все мерзавцы, ― тем отчетливей теряет она свой облик, ибо гнойнику архитектурный стиль не положен. Наши скверы с их лавочками, о доски которых вечно открывали пиво, наши дворы со старухами и колясками, наш Арбат, наши хрущевки, наши Солянка и Варварка исчезают, застраиваемые плотно ― ножа не всунешь ― и бездарно.
Московская недвижимость всегда в цене! Пузырь дуется и каменеет ― где ему лопаться, если вкладываться больше не во что? Государство забрало себе весь бизнес и все медиа ― причем негласно, половинчато, через подставных крыс; возможно, это и лучше, чем хищнический русский бизнес, которому так и не дали стать цивилизованным (да он, кажется, не очень и стремился), ― но что делать человеку, желающему расти? Он должен либо выучиться лгать, либо катастрофически поглупеть, либо вписаться в армию клерков, которые у нас тоже похожи на солдат империи, либо спекулировать на жилье, ибо единственный город, где можно жить, обречен быть дороже Мехико и Токио вместе взятых.
Конечно, Москва не виновата в своей единственности. Виновата вся страна, не желающая жить иначе, не способная структурироваться на западный манер. У нас одна форма бытования ― болото с гнилым пузырем в центре. И никакая золотая осень на Воробьевых горах, никакой весенний дождичек в Замоскворечье, никакой Серебряный бор не искупят этой мерзости ― хотя при слове «Москва» кое-что хорошее еще вспоминается. Правда, чаще мне почему-то теперь представляется обобщенное офисное здание, зеркально-черное, с дорогим и невкусным кафе в одном подъезде, кокаиновым клубом в другом и попкорновым долби-кинотеатром в третьем. Даже сталинские высотки были приличнее.
А достойны ли мы другой столицы? Отнюдь. И другой жизни, если вдуматься, не достойны. Просто одни призывают себя любить ― на почве все той же безальтернативности: «Я у меня один!» А другие, как я, предпочитают ненавидеть. Это, мне кажется, несколько перспективнее.
Впрочем, так и с жизнью. Я люблю ее ― от минуса, по контрасту со смертью. И ненавижу за то, что она у меня одна.
2007 годСвои наши
С «Нашими» что-то не так, но что ― объяснить очень трудно. Ниже будет предпринята честная попытка разобраться не столько в них, сколько в себе ― нечто вроде шульгинского «Что нам в них не нравится», где автор честно пытался объяснить себе и людям, почему он антисемит.