Елизавета Драбкина - Кастальский ключ
«…Имя страшного бунтовщика, — заключает Пушкин, — гремит еще в краях, где он свирепствовал. Народ живо еще помнит кровавую пору, которую — так выразительно — прозвал он пугачевщиною».
Пугачев вместе с воспевавшими его мятежными песнями и легендами входил в жизнь молодой поросли семьи Ульяновых, а вместе с Пугачевым, этим вождем крестьянской революции, входил в нее и Пушкин.
…Любовь к Пушкину Ленин пронес через всю жизнь. Мальчиком заслушивался пушкинскими сказками, в годы отрочества помногу читал Пушкина, гимназистом 8-га класса писал сочинение о пушкинской поэзии. Будучи в ссылке, находясь в революционной эмиграции, обращался к родным с одной просьбой: «Пришлите книг!» — и непременно называл при этом Пушкина. Когда Надежда Константиновна привезла ему Пушкина в Шушенское, он положил пушкинские тома около своей кровати и перечитывал по вечерам вновь и вновь.
Любил Пушкина всего — лирику не меньше остального.
В семье Ульяновых дети сызмальства много читали, много думали — и прежде всего о человеке, о его призвании и долге.
В июне 1880 года вся мыслящая Россия обратила взоры свои к Москве, где происходили торжества, связанные с открытием памятника Пушкину работы Опекушина. Особенно потрясла всех речь Достоевского, в которой тот выразил страшную мысль, обрубающую крылья человеческого духа: что смысл пушкинской поэзии и всего его творчества — в проповеди смирения.
Приняв за исходную точку своих раздумий слова пушкинского цыгана: «Оставь нас, гордый человек» — и переиначив по-своему их смысл, Достоевский приписывает Пушкину идею, якобы проходящую через все его творчество: «Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость… Победишь себя, усмиришь себя, — и станешь свободен…»
И это о Пушкине! О Пушкине, который в законном самоутверждении поэтического гения видел в своем творчестве нерукотворный памятник —
Вознесся выше он главою непокорнойАлександрийского столпа.
О Пушкине, который в стихотворении «Предчувствие», написанном в тяжелом для него 1828 году, говоря о собирающихся над ним тучах, о беде, которой угрожает ему рок, выражал уверенность, что в грядущих испытаниях он сумеет сохранить презрение к судьбе, непреклонность и терпение —
Силу, гордость, упованьеИ отвагу юных дней…
О Пушкине, чей «Пророк» несет в себе заряд испепеляющих чувств, подобных тем, которые поднимают людей на баррикады:
Восстань, пророк!..
Истинный герой Пушкина не бедный раб, покорно умерший у ног непобедимого владыки. Пушкина влекут к себе иные люди — мятежники, Разины и Пугачевы, способные восстать и восстающие против кумиров.
Мятежники — и многоголосое людское море…
…Экзамены на аттестат зрелости проводились в Актовом зале гимназии.
Держащих экзамены рассаживали за отдельными столиками, не имеющими ящиков; пользоваться книгами и словарями и приносить их на экзамены было запрещено.
Каждому выдавали «черновой» и «беловой» листы бумаги с печатями гимназии. На письменные работы давалось шесть часов, по истечении которых работы отбирались.
Как вспоминает соученик Ленина по гимназии М. Ф. Кузнецов, Ленин сдавал письменные работы первым и раньше всех уходил с экзаменов. Так было и с письменной работой о пушкинском «Борисе Годунове».
«Жуковский говорит, что царь меня простит за трагедию, — писал Пушкин, который только что кончил «Годунова», — навряд, мой милый. Хоть она и в хорошем духе писана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого».
Познание «Годунова» состоит прежде всего в умении разглядеть эти «уши». В том, чтоб в короткой реплике о «мнении народном» увидеть ту главную, решающую силу, которую, по мнению Пушкина, играет в народных движениях сам народ, его настроения, взгляды, активность. Чтоб в самом движении трагедии от первых, прологовых ее сцен, в которых народная толпа с усмешкой и любопытством взирает на свершающиеся события, и до последних — с взрывом ярости против Бориса и его «щенков» и с приходящим ему на смену молчанием народа — понять глубинные процессы, происходившие в годы, показанные в трагедии.
На протяжении многих десятилетий большинство историков видело в «Борисе» трагедию преступной души, обуреваемой страхом и терзаниями.
Для ряда других историков ядром пушкинской трагедии была проблема узурпации. Притом узурпации сложной, двойной: той, что уже совершена Годуновым, и той, которую подготавливал Григорий Отрепьев.
Узурпации чего?
Трона? Власти? Династии?
Любой из этих ответов рождает сомнения. Прежде всего узостью своей мысли: захватчика трона ждет возмездие, захватчика власти ждет возмездие, покушающегося на законные права династии ждет возмездие.
И ради такого убогого вывода создавать «Бориса»? А закончив его, восторженно бить в ладоши и кричать: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын…»
Что-то не так! Совсем не так…
Мы не знаем, как отвечал на этот вопрос Володя Ульянов: сочинение его до нас не дошло. Но по отрывочным воспоминаниям современников мы можем представить себе, насколько огромен и глубок был человеческий потенциал этого широколобого, ясноглазого, крепко сложенного юноши, который склонил свою голову над выпускным сочинением о «Борисе Годунове».
«Владимир Ильич, — пишет И. Н. Чеботарев, приезжавший в Симбирск в июне 1887 года, в те самые дни, о которых идет сейчас наша речь, — произвел на меня тогда впечатление уже сформировавшегося молодого человека, с серьезной теоретической подготовкой».
Эту характеристику полностью подтверждает В. В. Водовозов, человек, являвший собою полную противоположность Ленину и никак не склонный к его положительной оценке.
Он встречался с Лениным четыре года спустя в Самаре и пишет в своих воспоминаниях, что знания Ленина в вопросах политической экономии и истории поражали своей солидностью и разносторонностью, он свободно читал по-немецки, французски, английски, хорошо знал «Капитал» и обширную марксистскую литературу; производил впечатление человека политически вполне законченного и сложившегося. Заявлял себя убежденным марксистом.
Через два года Ленин переехал в Петербург. В необыкновенно короткий срок стал теоретиком и политическим, организационным, духовным руководителем петербургских революционных марксистов. «Владимир Ильич, — пишет участник организации В. В. Старков, — поразил нас всех, хотя он был таким же юнцом, как и все мы, тем литературным и научным багажом, которым он располагал…»
А год спустя — всего год! — он написал блистательное произведение «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?», которое потрясло тогдашнюю революционную среду и потрясает нас сегодня всесторонностью анализа, глубиной мысли.
Таким был Ленин в двадцать один, двадцать три, двадцать четыре года.
Мог ли он в семнадцать лет не услышать всего того, что звучит в могучей партитуре пушкинского «Бориса Годунова»? Мог ли не увидеть в нем судьбу человеческую, но прежде всего судьбу народную?
Насколько глубоко было его проникновение в замысел трагедии, нам судить трудно. Впоследствии он, наверно, увидел больше и лучше. Тут уместно напомнить слова Гегеля, которые Ленин занес в свои «Философские тетради», отметив на полях: «Хорошее сравнение (материалистическое)»:
«…Одно и то же нравственное изречение в устах юноши, хотя бы он понимал его совершенно правильно, лишено того значения и объема, которое оно имеет для ума умудренного жизнью зрелого мужа, выражающего в нем всю силу присущего ему содержания».
«С' est palpitant comme la gazzette d'hier» («Это злободневно, как вчерашняя газета»), — писал Пушкин, читая у Карамзина описание событий, связанных с царствованием Бориса Годунова.
Пушкинские слова могут быть истолкованы как поэтическое преувеличение. В самом деле: если отбросить мысль о совершенно чуждых Пушкину прямых и грубых исторических аналогиях, то почему события двухвековой давности могут быть «злободневны, как вчерашняя газета»?
Но Пушкин, как и всегда, прав в своей поразительной творческой интуиции.
Казалось бы, какое значение имеют различия мнений Карамзина и Пушкина о событиях Смутного времени, сводящиеся порой к тонким нюансам, обнаружить которые может лишь лупа историка? Но когда перед Пушкиным и Карамзиным встали кардинальные вопросы грозовой эпохи, в которую они жили и создавали «Историю Государства Российского» и «Бориса Годунова», они оказались по разные стороны баррикады.
Мы знаем, с кем был Пушкин 14 декабря. Но совсем иным был Карамзин. «Я, мирный историограф, — писал он об этом дне и о себе самом, — алкал пушечного грома, будучи уверен, что не было иного способа прекратить мятежа».